Чтение онлайн

ЖАНРЫ

(Интро)миссия

Лычев Дмитрий

Шрифт:

Сержанты отправились попить перед боем курантов водки в соседнюю часть. Я водки не хотел, да и куда интереснее мне было находиться среди молодежи. Всё-таки, что бы я ни говорил, они мне ближе, чем вся соседняя часть вместе с нашими сержантами. Ростика они с собой не взяли, и он сидел, насупившись и искоса поглядывая на приготовленные Славиком салаты. Нам он не помогал, и ребята пригрозили, что ничего ему не достанется. От этого он еще больше надулся и стал похож на маленькую толстую глупую жабу, которую надули через соломинку (впрочем, эпитеты эти я украл у Славика).

Дежурить по части, к моей огромной радости, назначили Голошумова. Он принимал наряд, уже будучи слегка поддатым. Добавил он в оружейной комнате, где среди автоматов и противогазов запрятал заначку в виде литровой бутыли с самогоном.

Непосредственно перед боем курантов явились Мойдодыр с замполитом и принесли с собой теплые слова по случаю праздничка. У командира это, как всегда, получилось невнятно. Даже слова „Новый год“ он произносил с таким акцентом, что я на мгновенье подумал, что нахожусь в воинской части где-нибудь в Катманду. Замполит вернул меня в соцреалистичное настоящее, осыпав всех поздравляемых уверениями в заботе о нас партии. Чуть ли не всё Политбюро, исходя из его слов, желало нам в новом году успехов в боевой и политической

подготовке. Подвыпивший Юрик громко срыгнул при этом, видимо, пожелав старцам в ответ долгих лет жизни, но замполит так был увлечен собственным пением, что на сие проявление политической незрелости внимания не обратил.

Если в Печах я пил лимонад, то здесь пришлось обдуваться коктейлем „Вечерний“, который слегка своим видом и вкусом напоминал шампанское, разве что алкоголя в себе не содержал. Чокаясь, я уставился в глаза Славику. Тот смутился и, кажется, даже покраснел. Четыре парня из прилепленной к нам части, где-то вкусившие самогона, дружно хохотали, взирая на нелепых юмористов, извращавшихся на первом канале ТВ. Сержанты опять сходили к соседям, добавили и разбрелись по койкам. „Примитивно…“ — рассуждал я, сидя со Славиком на крылечке. Начинались настоящая новогодняя метель и „Собака на сене“. Когда-то, в детстве, я не мог оторваться от этого фильма. Сентиментальный Славик сидел со мной в Ленинской комнате и внимал стенаниям Боярского. Остальные, поняв тщетность своих попыток переключиться на польскую программу, обиженные, разошлись. Мы остались одни.

Я хотел его прямо сейчас. Как Новый год встретишь, так он и пройдет. Первые часы года восемьдесят девятого — года дембеля — хотелось провести с любимым парнем внутри себя. Но одно дело — мое желание, другое — он. Его нежное ко мне отношение иногда казалось мне странным, пока я не понял, что он просто видит во мне подружку и относится как к девочке. Вот и в Ленинской комнате он гладит мою руку. Я обнимаю его и говорю, что хочу. Не здесь, конечно — в кабинете начальника штаба. Он боится. Ему стыдно. Говорит, что если сделает ЭТО, не знает, как сможет смотреть мне в глаза утром. „Дурашка, как это „как“? С благодарностью, конечно!“ „Нет!“ „Ну что ты, как собака, которая сидит на сене?“ — вопрошаю я уже словами Боярского, вернее, Лопе де Вега, или, еще вернее — не знаю, в чьем переводе. Я прикасаюсь губами к его мощной шее. Ее напряжение вскоре спадает. Славик весь как-то обмякает, я подаю ему руку. Моя Диана, кажется, сморщившись от невидимой боли, которая, по ее словам, придет утром во время утреннего осмотра моих глаз, наконец, слезает со своего стога сена. Ступая как можно тише, мы крадемся на второй этаж. Мерзкие половые доски не хотят осквернения священных штабных помещений. Как знать, может, для них это и в первый раз. Но я-то точно знаю, что не в последний!..

Свет мы не включаем. Я облизываю его шею. Славка трепещет. Дрожжит (он всегда писал это слово с двумя „ж“). Милый, ласковый… Его кадык неустанно перекатывается вверх-вниз — мальчик не успевает сглатывать набегающую слюну. Думая, что это у него всё же скорее от волнения, чем от жгучего желания, я постепенно перехожу на его подбородок и крадусь языком к губам. Несмелая попытка отвернуться пресекается самым жестоким образом — я впиваюсь в его губы и пью их вместе с обильной слюной. Его язык робко скользит по хищным зубам и наконец-то смешивается с моим. Сильные руки сгребают меня в охапку, я не могу вывернуться, чтобы начать его раздевать. Освобождаю одну руку и с трудом расстегиваю пуговицы на его брюках. Напряженный елдак освобождается от заточения в тесных для него кальсонах и тяжелым камнем падает мне в ладонь. Горячий, трепещущий… Нежно перебираю пальцами. Славик вырывается, явно хочет что-то сказать. Но теперь я крепко стискиваю его другой рукой. Он почти кричит в мой рот, что сейчас кончит. Едва успеваю упасть на колени… Первые брызги новогоднего шампанского падают мне на лицо. Под основную порцию подставляю пасть. Набираю полный рот сладостей. Славик постанывает — непонятно: то ли вопрошает, зачем, то ли восклицает нечто. Я опять своим рылом в сантиметре от милой мордашки. Он дышит тяжело. Припадаю к его губам, и он впервые в жизни пробует на вкус свою собственную сперму, которую я с благодарностью возвращаю, как сдачу — слишком уж большая плата за мои старания, за ночи грез о нём. В темноте вижу, как он морщится, но сглатывает. Семя перемешивается со слюной и растворяется в нас обоих. У него опять стояк. О себе я уж не говорю. Сосу его. Грубые руки ерошат мой затылок. Прерываюсь только для того, чтобы перетащить и себя, и его на начштабовский стол. По дороге в несколько шагов он как бы невзначай дотрагивается до моего верного друга. Я понимаю этот жест по-своему. И вот мы уже на столе — валетом. Он не сосет — целует. Как только голова моего верного друга погружается во влажное горячее пространство, друг стреляет. Славик резко отстраняется, и я заливаю ему за воротник. Встает, ругается. „Сам виноват! Небось, когда с тёлкой валяешься, рубашку снимаешь? Всё равно завтра никто подворотнички проверять не будет. Ну, а если что, скажешь, что перекрахмалил“. Смеется. А потом сам лезет целоваться, после того, как полностью раздевается. Мне очень хочется включить свет и посмотреть на него во всей красе. Чувствую, как играют все его мышцы. Но нельзя: мало ли кто из наших алкоголиков офицеров по улице шляется! Увидят свет в кабинете НШ — ни за что не поверят, что я пишу в это время их поганые списки. У него сосковый эротизм: он почти визжит, когда мой длинный во всех смыслах язык обволакивает по очереди его соски. Они набухают настолько, что то и дело попадаются мне на зубы. Мужская рука, как тиски, только очень горячая, стискивает мою шею, и я боюсь остаться без шейных позвонков. Медленно ухожу от сосков, но Славик настойчиво меня к ним возвращает. Сквозь них цежу, что завтра он их не узнает, и Славик толкает мою голову к своему верному другу. Стоит ли говорить, что он в полной боевой готовности! Заглатываю целиком. Приятная щекотка глубоко в глотке. Непоседливая головка, кажется, раздражает уже пищевод. Славик так глубоко не может, но мне и на полшишки здорово. Он устает первым. Мой „интранс“ уже полностью готов впустить одинокого пассажира. Опираюсь на стол, и пассажир входит в просторный трамвай, острожно, словно боится, что там будет контролер. Трамвай „Желание“…

Он боится СПИДа. Я, дурак, на свою голову сам ему поведал о страшной и неизлечимой болезни, о которой Славик и слыхом не слыхивал. И не мудрено — я сам читал об этом всего пару статей, да и то те, которые мне прислали заботливые московские пидовки. Сами они в это не верили, но стращали, не зная, как отвадить меня от солдатиков — завидовали… Славик долго не соглашался. Вспомнил, что еще и сифилис существует. Требовал презерватив. „Что поделаешь, если не

существует презерватива, который бы я напялил на всего себя?“ Наверно, именно этой фразой я его и уломал. Пассажир так и остался безбилетным. Наверно, это был самый огненный трах. На дворе мела метель, а наши горячие тела, соединенные воедино посредством не самого маленького штыря, продолжали скользить по полировке начштабовского стола. Из-за разницы в росте неудобно было делать это стоя, и Славик сам повалился на меня. Он уже осеменил мою утробу, но продолжал как ни в чем не бывало. Вылез из меня только после того, как разрядился по третьему разу. Развалился на столе и принял на грудь моих живчиков. Я их размазал сам. Потом, правда, слизал.

Я облизал его полностью, вдыхая аромат сильного тела. Уткнувшись в подмышку, я мечтал о том, как сладко нам будет оставшиеся десять месяцев. Спросил глупость: понравилось ли? Он промолчал. Я не стал обременять его расспросами. Конечно, он и сам еще не знает. Он гладит меня по волосам, чувствуя себя пидарасом. Я целую его руки перед уходом. Рано утром надо прийти прибраться. Я проснусь раньше всех и, неслышно пройдя мимо ужратого Голошумова, цыкнув по дороге на скрипящие половые доски, отворю дверь кабинета, где еще будет стоять запах траха. Запах солдатской любви…

Перед тем, как снова лечь в постель, я посмотрю на сладко спящего Славика и, уткнувшись в подушку, уйду в сон, который снова вернет меня в кабинет любви. Но на этот раз на столе вместо Славика будут батальонные списки. И почему-то бубновый валет…

Утра не было — для всех, кроме меня. Понятно, по какой причине: бубновые валеты, мельтешившие в мозгах, не давали толком забыться. Сопение Андрюшки смешивалось с храпом Ромки и свиным повизгиванием Ростика. Несмотря на солидное расстояние до Славиковой койки, я слышал, или, скорее, чувствовал его ровное глубокое дыхание. Не знаю, что снилось ему. Уж точно не я — в этом случае он бы наверняка стонал и вытирал со лба холодный пот. Сонное царство продлилось ровно до обеда. Голошумов так и не удосужился проснуться, и мы чуть не опоздали на праздничную трапезу в „химическом“ королевстве. Она была праздничной только по названию, ибо дополнительные к обеду булочки оказались невкусными и уж точно не праздничными. Их я с радостью отдал Ростику. Славик сидел напротив меня и, как и было обещано вчера, боялся поднять взгляд. Мне становилось любопытно и смешно. Уже на выходе из столовой мы-таки встретились взглядами. Батюшки, да он действительно смущается! Ему действительно стыдно!

Отведя его от толпы, я спросил: „Неужели мучительно больно?“ „Да“, — говорит. „А ты считай всё это сном, забавным эротическим приключением во сне, от которого обычно случаются поллюции. В данном случае их не было лишь потому, что я всё вылизал. Но я больше не буду. Честное комсомольское! Вот увидишь!“ Он молчит. Я понимаю, что ему на самом деле нечего сказать. И я бы на его месте молчал. „Слушай, Славик, мы с тобой взрослые люди, солдаты даже. Давай оставим всё это, пустим по воле волн — пусть будет то, что будет. Ты на данный момент мой лучший друг, я привык к тебе, и твоя показная холодность будет мне неприятна. Да и тебе тоже…“ Он резко перебивает меня предположением, что и он теперь педик. „Вот тебе и на! Так я и знал, что всё этим кончится! Слушай, а ты можешь как-то обойтись без классификаций? Это на уроках зоологии тебя учили: тип, класс, отряд, семейство, род, вид. А мы с тобой не в школе. Мы — в замкнутом пространстве, именуемом, кстати, Советской армией. Злом, к слову сказать, пространстве. Жестоком, холодном, еще холоднее, чем сегодняшний день и эта метель, под которой мы стоим и говорим друг другу слова, от которых мурашки по коже носятся. И в этом самом пространстве, поверь мне, опытной солдатке, очень важно наличие — нет! — присутствие друга. Настоящего друга, найти которого здесь — ноль целых хрен десятых процента шансов. Хочешь — проверяй, но для себя это я сто раз уже доказал. И в последнюю очередь мне интересна сексуальная ориентация моего друга“. Здесь я осекся, поняв, что меня заносит не то метелью, не то просто далеко. Славик по-прежнему молчал, разве что ухмыльнулся последним моим словам. Осознав глупость своего положения, я оставил тему и заодно Славика. Настроение упало. Состояние после почти бессонной ночи и тяжелого разговора приближалось к состоянию Юрика со Стасом — состоянию похмелья. Любовного, вернее, сексуального (Славик бы сказал „гомосексуального“). Лучше бы я нализался, как Голошумов! Он, кстати, невероятными усилиями воли и остатков мышц принял-таки вертикальное положение, но только затем, чтобы проверить количество нас. Его подговка к сдаче наряда заключалась в опустошении остатков мутной жидкости, которые исчезли со дна бутылки в его бездонной глотке.

Мини-депрессия, затеянная по собственной воле и по воле Славика, продолжалась ровнехонько до воскресенья. Я попросил командира взвода об увольнении. К удивлению своему, он отметил, что я еще ни разу не пользовался этим, с позволения сказать, „видом поощрения“. Новеньким данный вид роскоши еще не был позволен. Сержанты были заняты своими делами, и мне пришлось тащиться в город одному. Вовчик посоветовал наведаться в видеосалон, а потом рассказать ему, „какую фильму там кажут“. „Приду — расскажу, обдрочишься“, — во всеуслышание пообещал я ему, и громкий хохот парней из соседней части сопровождал нас аж до калитки.

Сначала была разведка буфета на вокзале. Ассортимент примерно соответствовал моим представлениям о подобных заведениях (не первый год всё-таки в армии!). Без сладкого я не умру, пусть оно и не первой свежести. Жуя пирожок с повидлом за пять копеек, я забрел в кафе „Дорожное“ на привокзальной площади. Вот сюда-то мне и надо ходить обедать — это не мой любимый „Пекин“, но и не „химический“ рай вкусной и здоровой пищи. Улица, по которой нас возил в баню автобус, оказалась главной в городе. Естественно, названа она была именем вождя мирового пролетариата. Я и не пытался найти другую большую улицу, поняв, что это бесполезно. Прокатился одну остановку на автобусе. Улица Ленина совершенно неожиданно вывела меня на площадь Ленина. Кто бы мог подумать? Ни за что бы не догадался, что плошадь, на которой стоят райком, универмаг и главная гостиница города, носит имя „бабы Лены“! Я было подумал, что и гостиница — тоже, но здесь я ошибся: „Березкой“ она называлась, с рестораном даже. Пошел вправо от нее и очутился на городском рынке. Учитывая близость польских границ, мне не показалось странным то, что продавцами разноцветных шмоток были поляки. Сначала они продавали то, что привезли из своей спекулянтской Польши, а потом на вырученные рубли закупали утюги, чайники и прочие электротовары, в которых братский польский народ нуждался так же, как я в пирожках с повидлом за пять копеек. Их я доел как раз на рынке, наконец-то почувствовав себя сытым и удовлетворенным. Еще бы: одна пачка „Опала“ стоила столько же, сколько целых десять пирожков! Дав себе слово курить поменьше, я отправился в кинотеатр на засаленную французскую комедию.

Поделиться с друзьями: