(Интро)миссия
Шрифт:
Я обожал смотреть на снег из окон минского госпиталя. Он убаюкивал, успокаивал, перенося меня в детство. Мне грезились заснеженные холмики в Измайловском парке, с которых было так классно кататься на санках! Я всегда в последнюю секунду успевал затормозить перед речкой Серебрянкой. С каждым разом старался приблизиться к самому ее краю, пока не начинала угрожающе трещать корочка наста, отделявшая меня от холодных вод незамерзающей речки. Иногда я разгонялся настолько, что мурашки пробирали меня от мысли, что уже поздно. Но я напрягался своим детским тщедушным тельцем, и — о, чудо! — мне опять удавалось остаться сухим. Кровь закипала, хотелось доказать своим друзьям, что именно я и есть тот рисковый парень, который может сделать то, что другим не под силу. Сменив санки на лыжи, я стал еще более смелым. Только мне и еще одному моему товарищу удавалось перепрыгнуть на лыжах трехметровое русло. А Серебрянка, весело журча в честь ее покорителей,
Ромка сам рассегнул штаны. Мне пришлось изрядно потрудиться, чтобы его „переключатель скоростей“ достиг приятной взору и языку формы. Я до сих пор не знаю, сколько скоростей у „газика“, но точно уверен в том, что с моей тогдашней скоростью не в силах были совладать никакие лошадиные силы Горьковского автозавода. Но это было чуть позже, а до этого я с четверть часа только и делал, что облизывал прекрасное творение природы, взросшее на мягком, тающем на языке полтавском сале с галушками. Ослепительно розовая головка смотрелась на черных волосах еще привлекательнее, чем на фоне белой пены. Она отзывалась на каждое движение языка, особенно облюбовавшего страшно чувствительную уздечку.
Его головка всегда была ослепительно розовой… Казалось, этому бутону не хватало всего чуть-чуть, чтобы распуститься полностью. Пчелка Майя наконец-то дорвалась к долгожданному цветку и теперь дразнила его натруженным хоботком, ожидая порции сладкого нектара. Садовник валялся на заднем сидении с закрытыми глазами, облизывая ссохшиеся губы. Оторвавшись от цветка, я приник к ним, жадно всосавшись и пожирая их. Ромка умел и любил целоваться. Язык его неустанно обрабатывал меня внутри, и мне (совершенно внезапно) пришла в голову идея испытать его ТАМ.
— Ром, возьми у меня…
Я привстал и увалился на парня крест-накрест. Толстые Ромкины губы сжали меня спереди. Зубы с непривычки впились в головку, царапая и дразня ее. Я сразу почувствовал, что весь кайф грозит очень быстро кончиться, и вернулся к цветку, потом опять к жадным губам, которые всасывали меня по уши. За поцелуем и застала нас Ромкина кончина. Стоило мне прикоснуться к цветку рукой, как он разразился нектаром под потолок — возможно, даже оставил на обшивке „газика“ свои мутные следы. Опять привстав, я кончил Ромке на лицо. Сморщившись, он ждал, пока я всё это вылижу, потом вышел и умылся свежим снегом. Я последовал его примеру, опять вспомнив берег Серебрянки. Однажды я перелетел ее и приземлился лицом в снег, сломав при этом лыжи…
Наши уже были в части и готовились к обеду. Я попросил дежурного по парку предупредить, чтобы нас к обеду не ждали — нужно было расставить краски по местам и плюс к тому поделиться с соседями. Сначала мы сходили к ним, осчастливив двумя порциями водоэмульсионки. Таская покупки в парковый класс, я старался завлечь туда и Ромку, только что кончившего очищать „газик“ от снега. С последней огромной банкой краски справиться одному было не под силу, и Ромка был обречен. Хотя мне показалось даже, что он шел в класс с радостью. Он ждал продолжения, и оно не замедлило последовать. Подперев двери холодного класса столом, я сел на него и привлек Ромку к себе. Опять поцелуй, уводящий в вечность… Это действительно могло продолжаться вечно, если бы не мерзкий холод неотапливаемого помещения. Для разогрева мы единогласно выбрали „коитус пер ректум“. Оперевшись на стул, я помог одной рукой быстро найти вход в самого себя. Толстый цветок, лишь слегка засомневавшись, забрался весь, будто только тем и озабоченный, чтобы согреться. Ромка удивительно возбуждающе сопел. Обхватив меня, он помогал руками получать удовольствие мне. „Давай, Ром, еще! Сильнее! Резче! Глубже!“ Сопение переросло в рычание, потом в стоны. В окне мы увидели приближавшегося дежурного по парку. Он явно шел к нам. Ромка увеличил темп, напрягся, я почувствал его горячую пульсацию где-то под сердцем — и тут же слил ему в кулак. Дежурный неумолимо приближался. Вот он с силой отворил дверь и увидел разгоряченных парней, расставляющих краски по полкам. Нас всё-таки решили подождать: нельзя, чтобы солдат остался без обеда. Про ресторан мы никому не сказали, и пришлось делать вид, что „химический“ суп приносит нам несказанное удовольствие. Впрочем, быть может, так оно и было. Славик и здесь всё просёк. На сей раз он особо не скандалил — только спросил, дабы окончательно убедиться. Врать не было ни смысла, ни желания.
— Слушай, я всё время чувствую себя бабочкой, которую ты проткнул иголкой и повесил на видное место в своей коллекции, — произнес он вечером в киношной каптерке неожиданно длинное предложение.
Славик помогал мне таскать из „Луна-парка“ краски для альбомов. Темнота скрыла нас от взора совсем не бдительного прапорщика, заступившего
на дежурство по парку в таком состоянии, в каком я домой в Москве никогда не приходил. Я часто удивлялся тому, что в „Луна-парке“ никогда ничего не пропадало (исключая, конечно, краски). Быть может, это только потому, что там и брать-то было нечего?— Вот видишь, ты сам сказал, что на видное место! — ответил я и, оторвавшись от очередного альбома, поцеловал его в щеку.
Он ответил тем, что положил тяжелую руку сзади. Я опустился на колени, зубами стянув кальсоны. Славик принялся неистово загонять в меня накопившуюся за день обиду. Ее солоноватый вкус я чувствовал даже в кровати. И на губах, проводя по ним языком, я явственно ощущал остатки солдатских соков — теперь уже непонятно, чьих…
Остаток недели я провел в классе „Луна-парка“ под присмотром Стеня. Он не оказался таким неусыпным, как тот полагал: пару раз заходил Ромка, и я его орально удовлетворял. Постепенно я привыкал к его розовой головке, и в те дни, когда Ромка был занят, мне становилось скучно. День пропадал зря. Вечерами я трудился над двумя „химическими“ альбомами, и к выходным заимел пятьдесят рублей. В воскресное увольнение предпринял попытку нажраться чебуреками вусмерть, но на шести силы мои иссякли. Остальные четыре дожрал Вовчик.
Вечером со Славиком пили виски, которое я по дешевке купил у поляков. Как я и предполагал, оно оказалось польского розлива — но для армии всё равно круто! Славик, попробовав якобы 12-летний напиток, только и сказал, что это очень похоже на самогон, который гнала его бабушка. Я даже расстроился: хотелось сделать приятное любимому, а тут — на тебе! Самогон… Не выпуская стакана из рук, я полез целоваться… Пьяненький от непривычного напитка, Славик никак не мог попасть в меня. А мне уже не хотелось быть снова его „девочкой“. Виски звал на подвиги. Я положил Славика на стол и раздел, оставив только сапоги. Долбанув между делом еще полстакана, я закусил членом, облизав его до блеска. Он был готов вновь проткнуть мою половую щель, но я имел на этот счет иные планы. Не отрываясь от Славиковой плоти, я поднял Славику ноги и запустил в него палец. Он лишь слегка застонал. Указательный палец указал путь среднему, тот — безымянному… Так бы это и продолжалось, но Славику уже было больно. Приникнув губами к входу в любимого, я пытался ласковым языком погасить нестерпимую боль. А когда она стихла, приставил к входу головку. Славик сделал последнюю попытку возмутиться, и тут-то я его и проткнул! Вошел я резко, и его неумелые створки сжались, возвращая их хозяину болезненные ощущения. После паузы, дождавшись, пока створки разомкнутся, я продолжил. Славик быстро научился быть „девочкой“. Но ему это не шло. Маленький комок напряженных мышц, дергаясь на столе с хреном в заднице, со стороны наверняка смотрелся нелепо. Хорошо, что со стороны никто не смотрел.
Я всегда был мужчиной после виски… Я ездил в нём на всю катушку, прерываясь ненадолго, чтобы продлить кайф. Мне показалось, что Славик был недоволен внезапными перерывами. Усилив темп, я дрочил его рукой. Проявив чудеса гуттаперчивости, я сглотнул всё, что вытекло из любимого, не переставая его нещадно драть. Последняя капля переполнила меня, и я разрядился внутрь. На пару минут мы застыли в немой сцене, утихомиривая дыхание. А потом допили виски, закусив долгим поцелуем. Славик ничего в этот вечер больше не сказал. Даже не пожелал спокойной ночи…
Начались скучные деньки, которые я проводил в „Луна-парке“ за дорожными знаками. К вечеру это настолько надоедало, что хотелось просто нарисовать на одном из них огромный хер и в голубой каемочке поместить его у входа в парк. Мойдодыр, быть может, и принял бы его за букву „ф“, но Стеня так просто провести было невозможно. Лишь изредка Ромка наведывался ко мне. И я с радостью отрывался от противных знаков, чтобы впустить полтавскую розу в отверстие. Вид отверстия зависел от наличия времени у командирского водителя и прапорщиков в парке. Если времени было в обрез, отверстие было оральным, но под вечер, когда прапорщики покидали место работы, Ромка драл меня сзади. Однажды я сам явился в его гараж и, воспользовавшись правом гостя, слил „драйверу“ в уста. Ромке особо не нравилось сосать, но, видимо, всё остальное к этому времени надоело. Так и повелось: кто в гости приходит, тот другого и дрючит.
Альбомы заполняли все вечера. Иногда наши ребята просили подписывать тёлкам открытки. Пик открыточного сезона пришелся на конец февраля, когда меня буквально завалили писаниной к восьмому марта. Уже в первый день интенсивной работы я решил, что бесплатно заниматься столь ответственным трудом нет ни смысла, ни желания. С этой поры за каждый мой шедевр хлопцы расплачивались добровольными нарядами. Кто-то гладил мне перед увольнением рубашку, кто-то — шинель. Учитывая мою нелюбовь с детства к утюгу, данный бартер был очень кстати. Но увольнений было немного, всего четыре в месяц, и мальчики задолжали мне наряды аж до майских праздников.