Инвалид детства
Шрифт:
Однако свет в ее комнатке никак не загорался, и она, приглядевшись, увидела, что лампочка из патрона, свисающего почти до уровня ее головы, вывернута. Она вернулась в комнату и, положив тетрадь на колени, стала ее перелистывать как бы так, невзначай, задерживаясь взглядом лишь на каких-то фигурках и мордочках, которыми она была испещрена по-пушкински щедро. В нескольких она узнала себя и осталась вполне довольна своими аккуратными чертами лица, глазами, причудливо разрезанными до самых висков, длинной шеей и подчеркнуто беспорядочными, разбросанными по плечам волосами. Кое-где выплывал иконописный строгий Таврион, мелькал шаржированный Калиостро, ковылял
На отдельном листе, разделенном пополам двумя жирными параллельными линиями, был нарисован старый Александр с характерным для него прищуром правого глаза, по другую сторону — старец Иероним в какой-то экзотической шапочке, похожей на купол храма. Далее шел текст:
Я часто думаю о маме, а сегодня даже исповедовался старцу о своих согрешениях перед ней. Ведь я ее фактически бросил на произвол судьбы, совсем одну! Баба Вика терпит ее сейчас только потому, что у мамы все плохо: я сбежал, деньги кончаются, жизнь проходит. А к тому же еще этот жлоб, который постоянно торчит у нее! Я пытался объяснить отцу Иерониму про маму и сказал: понимаете, она привыкла иметь все самое лучшее и не замечает, что ей уже давно подсовывают какой-то третьесортный ширпотреб, дешевку всякую. И потом — она уверена, что весь мир создан для нее. Он улыбнулся и вдруг сказал: а ведь так оно и есть. Весь мир создан для каждого человека. И потом еще добавил: надо сейчас за нее крепко молиться и просить для нее помощи у Бога. А когда я уходил, он вдруг задержал меня на минутку, поглядел ясно и сказал: может, еще Господь ее и сюда приведет! А я закричал: не приведи Господи! Она же тут все вверх дном перевернет, всех под свою дудку плясать заставит! А он сказал: вот видишь, ты больше полагаешься на собственное разумение, чем на Промысел Божий.
Ирина захлопнула тетрадь и отложила ее в сторону, всем своим видом выражая, насколько она гнушается вновь прикоснуться к ней. «Какая низость! — думала она с отвращением. — Еще не хватает иметь возле себя мелкого доносчика, ябеду! Нет, вот этого я ему никогда не прощу!»
Она была уязвлена и обижена. Ей казалось, что весь мир восстает на нее в лице сына и всей этой монашеской клики — и этого Лёнюшки, и этой бабы, боящейся порчи, и страшного лошадиного человека, и даже суетящейся вокруг стола Пелагеи.
— Да ты, Татьяна, не убивайся так, слышь? — приговаривала Пелагея, расставляя тарелки. — Говорят, если по мертвым на земле дюже отчаиваться будем да болеть — им на небе больно тяжко делается. Ты, главное, слышь, Татьяна, молись сейчас за сына-то, прям до сорокового дня не отступайся! Как помер Лёнюшкин отец — ох, и ярый был атеист, ох, и лютый! — Лёнюшку бил прямо в лицо кулаком и крест с него сдирал, и иконки его топтал каблучищами. «Я те, — кричал, — не позволю марать мою партийную репутацию!» Так вот — как помер он, ну, говорит Лёнюшка, не знаю, как за него за изверга и молиться!..
— Хватит! — оборвала Ирина. — Оставь, дорогая мама, свои житейские премудрости при себе! Мало тебе, что ты после смерти отца скатилась до этого партначетчика, который чуть не лопается от своей высокоответственности и, даже восседая за чаем в одном исподнем, докладывает, словно на партсобрании, что мясо в Англии едят только лорды! Я, мама, презираю этот утилитарный мир и не собираюсь делать ему реверансы! И пусть я буду есть котлеты за пять копеек...
— За шесть, — не без ехидства поправила ее мать.
— Ну, хорошо, за шесть, — этот мир не дождется, чтобы
я расплачивалась за его ветчину божественным эликсиром!— А я говорю, — вздохнула Пелагея, — изверг-то он изверг, да ведь отец тебе, Лёнюшка, родной! Ну, стали мы с ним кафизмы читать. Ох, бывало, начитаешься — буквы в глазах так и мелькают, так и мелькают, уж и поясницу ломит, и коленки дрожат — столько мы за него поклонов положили! Наконец, снится он мне, отец-то, вечная ему память, на девятый день. Двор, что ли, какой или сквер — темный в дожде, осенний. И лист уже начал валиться — черный такой, волглый, вялый. А он-то стоит по самый пояс в земле, сдвинуться никак не может. А лицо у него злобное такое, ехидное, унылое. Ну, — говорю Лёнюшке наутро, — плохо, мол, дело, худо ему там — в место он попал вязкое, темное да сырое, не знаю уж отмолим ли...
— Нет, нет, нет и еще раз нет! — Ирина взмахнула легким запястьем. — Это не для меня!
Аида презрительно скривила рот.
— Вся моя жизнь, — вдохновенно продолжала она, — была гимном любви и свободе! И я не желаю прибегать к насилию — пусть даже метафизическому, оккультному. Мир не дождется, чтобы я выплясывала канкан под его заунывные звуки! — Волосы упали на ее лицо. — Я не стану разыгрывать на жизненной сцене этот жалкий спектакль!
— А Лёнюшка, — Пелагея вдруг перекрестилась на иконку, — уж и сам за папашу страдать стал. Нет, говорит, Господь милостив, попросим Его еще, до самого сорокового дня. Да как стал поклоны ложить, одна-то сторона у него парализована, так он на вторую припадает, аж заваливается, сердешный! Я уж подумала — конец, тут уж Лёнюшку и удар хватит. Одышка у него — то бледнеет, то в пот его бросает, а он все молится, все молится за папашу своего окаянного. Я уж возопила: Лёнюшка, побереги себя, Христом Богом молю, ведь душегубец он был; как они с матерью тебя сжечь живьем-то хотели, вспомни, за то, что ты такой калечный у них родился! В баньку-то заманили — иди, мол, Лёнюшка, мальчишечка наш, освежись чуток, — а там и подожгли! А перед соседями-то прикинулись, что банька сама загорелась. Запричитали тогда, заохали: там мол, Лёнюшка наш, кровинушка, соколик, горит родимый! А как банька-то дотла сгорела — они рады-радешеньки. Ну, говорят, видно Бог Лёнюшку сам прибрал, чтобы он, калечка горемычный, боле не мыкался!..
М-м-м! М-м-м!
Ирина заглянула в комнату. Старый Александр отчаянно жестикулировал, призывая ее к себе.
— Александр! Надо быть мужественным! — твердо произнесла она.
Он выкатил глаза и показал ей перстом на кресло напротив его изголовья. Она села прямо и напряженно:
— Ну что, что ты хочешь?
Он поднес два пальца к губам.
— Что? Закурить? Поцеловать?
Он радостно закивал. Она зажгла ему сигарету и, раскурив ее, вложила в его сухие подрагивающие губы. Он сделал знак, чтобы она нагнулась, и припал к ее руке.
— Ну что ты, перестань кукситься, а то я перестану тебя уважать! Ты же всегда подставлял ветру лицо. Ты же сам говорил: надо принять смерть, как самого интересного собеседника!
Вдруг он оттолкнул ее и попросил жестами карандаш и бумагу.
«Ирина, — написал он, кто там пришел? Кто там с самого вечера сидит у тебя? Кто это?»
— Спи, Александр, — сказала она с легким раздражением. — Уже поздно, очень поздно. Там тебе принесли лекарства.
«Кто?» — по-печатному вывел он.
— Ах, Александр, ты становишься просто невыносимым. Я же говорю: тебе принесли лекарства — очень дорогие, очень редкие.