Инженеры
Шрифт:
– Совестно даже слушать, - ледяным голосом бросил младший брат.
– Тебе все совестно, когда надо чем-нибудь помочь брату.
Карташева, который знал, как неспособный старший со всеми своими извращенными наклонностями ехал на младшем - коробило. Он ценил младшего, который ни одним словом не подчеркнул несправедливости и нахальности своего брата. Впрочем, старший Сикорский, излив свой гнев, сказал строго сестре: "Дай мне еще пирога", - успокоился и за чаем уже рассказывал так смешно про свои похождения в главной конторе по части добывания себе лучшего места, что все,
После ужина он предложил младшей сестре выучиться новому танцу - вальсу в два па, - сыграл этот вальс на пианино, заставил старшую сестру подобрать его, начал танцевать с сестрой. Выучив сестру, он начал учить Карташева, а потом заставил танцевать этот вальс Карташева и сестру.
Карташев танцевал с удовольствием, обнимая стройный стан Елизаветы Андреевны, держа в своей руке ее маленькую ручку.
И даже, когда кончили танцевать, несколько мгновений она не отнимала, а он все продолжал держать ее руку, стоя у барьера террасы. Луна взошла, и неясные тени движущимися образами серебрили уходивший к оврагу сад.
– Правда, что-то волшебное в этом? - спросил ее Карташев.
В ответ она отняла свою руку, а он сказал:
– Вот теперь волшебство пропало...
И оба рассмеялись.
– Ничего и удивительного нет, - начал было разъяснять Карташев, - раз волшебница...
– Знаю, знаю, - ответила Елизавета Андреевна, - спокойной ночи.
– Вам уж там в беседке готово, - сказала, прощаясь, Марья Андреевна.
– Смотрите, русалки заберутся к вам с Днестра, - сказал, крепко сжимая руку, Петр Матвеевич.
На скамейке беседки лежал тюфяк, покрытый двумя белыми простынями, и две подушки.
Когда Карташев разделся, лег и потушил свечу, в дверях беседки показалась чья-то фигура.
– Кто тут? - окликнул Карташев.
– Это я, Леонид.
Старший Сикорский присел возле Карташева на скамью и начал молча вздыхать.
Карташев помолчал и спросил:
– В чем дело?
– В том дело, что сегодня я пулю себе в лоб пущу. Вы понимаете, какое положение: до сих пор я вел расходы по конторе. Теперь назначен Рыбалов. Черт его знает, как я просчитал около пятисот рублей. Прямо физической возможности нет все записать. Я рассчитывал, что меня назначат помощником, дадут двести рублей, а дали всего сто двадцать пять рублей, и теперь у меня двухсот рублей не хватает.
– Так возьмите у меня.
– Неужели вы можете? Мне так совестно, я уже должен вам триста... Я отлично помню, как видите, свои долги.
Карташев полез под изголовье, зажег свечку и отсчитал двести рублей.
– Пожалуйста, только брату не говорите.
– Там кто еще?
– Никитка.
Проснувшись утром, Карташев полез в портфель, чтобы дать на чай горничной, но в портфеле ни мелких, ни крупных денег не было.
С выпученными глазами Карташев некоторое время смотрел перед собой.
Он вспомнил, как вчера сверкнули глаза Сикорского, когда он прятал под подушку портфель, и подумал: неужели? И на мгновенье тенью старшего брата покрылась и вся его семья, и гадливое чувство охватило Карташева. Но он сейчас же и прогнал эту мысль,
вспомнив, как Марья Андреевна уговаривала его отдать ей на сохранение все деньги.– Хорошо, что хоть тысячу отдал.
Потом он вспомнил, что и Никитка вчера тут же был, и решил, что украл деньги Никитка.
В конце концов он подумал, вздохнув:
"Э, черт с ними! Пропали так пропали... Могли бы еще убить. И как-никак я все-таки перебил дорогу этому старшему Сикорскому, и без меня он, очень может быть, был бы тоже помощником начальника дистанции".
И к Карташеву опять возвратилось то приятное и веселое настроение, в котором он уже месяц жил. Какая-то безоблачная радостная жизнь, и за все время не было ни разу этого обычного, владевшего им всегда чувства какого-то страха, что вот-вот вдруг случится что-то страшное, неотразимое и непоправимое.
Было просто весело, легко и радостно на душе, как радостно это утро, река в лучах солнца, куковавшая где-то кукушка, этот сад, манивший своей прохладой, ароматом роз и спелой малиной.
Хорошо бы перелететь теперь туда на Днестр, выкупаться и возвратиться назад.
Он еще раз заглянул в маленькое зеркальце, стоявшее на столе беседки, подумал, что надо прежде всего сегодня остричься, и пошел вверх по дорожке к террасе.
Около розовых клумб он еще издали увидел легкое розовое платье и угадал Елизавету Андреевну.
Она повернулась, и лицо ее сверкнуло ему такой яркой и доброжелательной лаской, что пошлый комплимент, вертевшийся уже в голове Карташева относительно роз и ее розового платья, - так и не сошел с его языка.
– Хорошо спали?
– Отлично, - ответил он, горячо пожимая ей руку.
Она кивнула ему головой и своим нежным голоском сказала:
– Идите пить кофе, я только цветов нарву.
За столом была только Марья Андреевна. После обычных вопросов, как спал, хорошо ли себя чувствует, Карташев принялся за кофе, густые с пенкой сливки и свежие бублики с маслом.
– Знаете, Марья Андреевна, - говорил он, - в вашей Лизочке...
– Смотрите, пожалуйста!
– Не считайте меня нахалом. Я говорю в смысле глубочайшего уважения и благоговения к ней. Как к богу, когда говорят ему ты. В ней такая непередаваемая прелесть. Это птичка, это самый нежный цветочек, это волшебница, фея. Я помню, в детстве, наслушавшись сказок, так благоговел перед феей, доброй волшебницей, и радостный ждал, что вот-вот она появится. И если б тогда вошла ваша Лизочка, я бы, вероятно, сразу заболел нервной горячкой. Отчего она такая неземная у вас?
Марья Андреевна опустила глаза и тихо ответила:
– У нее чахотка. Она проживет очень недолго.
Карташев долго молчал, пораженный.
– Господи! Как это ужасно! Все светлое, все радостное является только для того, чтобы еще мучительнее подчеркивать что-то такое страшное и неотразимое, что сразу руки опускаются и спрашиваешь себя: зачем все это, к чему жить? В этом, конечно, и утешение, что и сам не долго переживешь тех, кто прекрасен, кто дорог, близок, но зато так скучно делается от этого сознания, что готов хоть сейчас в могилу.