Инженю
Шрифт:
Именно в этот промежуток, однажды вечером, когда добродушный Ретиф спустился с чердака — там он просушивал на веревках свежеотпечатанные листы своих «Ночей Парижа», — славный кюре Боном (пропуском ему служила его фамилия) попросил доложить о себе романисту-соседу.
Ретиф был философ и, подобно всем философам той эпохи, немного атеист, поэтому со священниками своего квартала он общался редко, и соприкасался с Церковью лишь благодаря своей дочери Инженю: накануне каждого из четырех великих церковных праздников в году она исповедовалась старому приходскому кюре, бывшему исповеднику ее матери.
Вот
Посему он принял доброго кюре с досадой, как гордый автор, которого неуместная просьба застала врасплох в период безденежья.
Дело представилось ему еще в худшем свете, когда кюре Боном с таинственным видом попросил Ретифа о беседе наедине.
Ретиф все-таки впустил кюре к себе в комнату, которая была и его рабочим кабинетом, и его типографией; но, пропуская кюре вперед, он украдкой бросил дочери, оставшейся в первой комнате, взгляд, означавший: «Не волнуйся, нашему соседу, кюре церкви Сен-Никола-дю-Шардонере, будет с кем поговорить».
Ретиф предложил кюре Боному кресло и сел рядом с ним, но оба — и это легко понять — начали разговор, будучи несколько отчужденными друг от друга легкой антипатией.
Однако с первых слов кюре-патриот и романист-философ поняли друг друга, ведь оба, хотя и шли разными путями, стремились к одной общей цели. Когда осенний ветер сотрясает в лесу ветви деревьев, мы видим, как один и тот же вихрь срывает и несет вместе листья с дуба и клена, с платана и бука.
Итак, стояла осень, почти зима XVIII века, и сильно повеяло ветром Революции.
Мы сожалеем, что не можем воспроизвести каждую фразу этой примечательной беседы, которая привела к еле заметному сближению собеседников; мы поняли бы, с какой великолепной добротой кюре защищал перед Ретифом несчастного Оже, предмет особой ненависти в этом доме.
Милосердие — добродетель, в себе одной заключающая все другие добродетели. Мы ошибаемся, говоря о вере, надежде и милосердии, ведь в третьей христианской добродетели содержатся обе первых.
Кюре, повторим мы, защищал раскаявшегося грешника с такой непоколебимой верой в его добродетель, что Ретиф заколебался. Кюре — он стал хитроумным, ибо очень хотел добиться успеха, — убедил Ретифа, тонко взывая к политике, и представил ему Оже таким, каким сам его понимал, то есть невольным, вынужденным соучастником преступления, испытывающим отвращение к тирании аристократов.
Кюре Боном, каким мы представили его нашим читателям, а именно предшественником конституционных священников 1792 года, должен был добиться успеха у друга реформатора Мерсье. И он добился его.
Ретиф, взглянув на вопрос под политическим углом зрения, отныне стал безоговорочно обвинять во всем только графа д'Артуа; хотя кюре, с присущим ему милосердием, нашел извинения и особе графа, выводя его вину из сословного положения и аристократического воспитания.
Из этого последовало, что в конце разговора, после того как сначала он обвинял Оже, потом графа, Ретиф во всем стал винить лишь аристократию.
Уже
не г-н Оже, не господин граф д'Артуа хотели отнять у него дочь: похитить ее хотела аристократия!Но делу, которое защищалось и было выиграно у отца, требовалось завершение.
Этим завершением было прощение.
— Простите его! Простите! — взывал добрый кюре, рассказавший, что жизнь Оже висит на волоске этого прощения.
— Я прощаю его! — величественно объявил Ретиф. Кюре от радости вскрикнул.
— Теперь пройдемте к Инженю, — прибавил Ретиф, — и позвольте мне рассказать ей обо всем; раскаяние — хороший пример для молодежи. Девушка, которая видит преступление либо наказанное, либо раскаивающееся, не может плохо думать о божественной справедливости.
— Мне нравится эта мысль, — сказал кюре.
Они прошли к Инженю. Подобно сестрице Анне, Инженю стояла у окна и, подобно сестрице Анне, не видела, чтобы к ней кто-либо шел.
Ретиф коснулся плеча Инженю; та, вздрогнув, обернулась. Потом, увидев отца и кюре, она грустно улыбнулась одному, поклонилась другому и снова села на привычное место.
Тогда Ретиф рассказал Инженю о раскаянии и добродетелях Оже.
Инженю слушала без интереса.
Ей было безразлично, станет г-н Оже честным или бесчестным человеком. Увы! Она многое отдала бы за то, чтобы Кристиан совершил столько же преступлений, сколько Оже, раскаявшись сходным образом.
— Ну что, довольна ты этим извинением? — спросил Ретиф, закончив свой рассказ.
— Да, конечно, очень довольна, отец, — машинально ответила Инженю.
— Прощаешь ли этого несчастного человека?
— Я его прощаю.
— О! — воскликнул кюре, ликуя от радости. — Теперь этот бедняга возродится! Это прекрасное деяние сотворило ваше великодушие, господин Ретиф; но это не все, вам еще, наверное, предстоит совершить более похвальное деяние, и вы, я в этом уверен, его совершите.
Ретифа вновь охватили его первоначальные опасения.
Он посмотрел на кюре, который тоже смотрел на Ретифа с улыбкой на губах и настойчивостью в глазах.
Он вздрогнул, уже считая, будто видит, как кюре достает из большого кармана свой бархатный кошелек.
— О! Я полагаю, что он богаче нас с вами, господин кюре, — поспешил заметить Ретиф, чтобы упредить просьбу, которой он опасался.
— Нет, нет, это и вводит вас в заблуждение, — возразил священник. — Он довел все до конца: отверг деньги графа д'Артуа, отказался от причитавшегося ему жалованья и — бедняга! — использовал на благие дела свои сбережения. И сделал это лишь потому, что всем сердцем стремился искупить свою вину; и, в самом деле, деньги этого проклятого
аристократического дома оказались не чем иным, как платой за те дурные дела, какие Оже хотел искупить.
— Неважно, неважно, господин кюре, — перебил Ре-тиф, — но все-таки согласитесь: было бы странно, если господин Оже, причинив нам столько несчастий, пришел к нам просить милостыню.
— Если бы он даже попросил у вас милостыню, господин Ретиф, — возразил славный кюре, — то, я полагаю, вы, как добрый христианин, должны были ему ее подать; больше того: эта милостыня в глазах Господа была бы бесконечно более похвальной, чем то зло, что он вам причинил.