Иоанн III, собиратель земли Русской
Шрифт:
— Что же, матушка, — отвечал он покойно. — Так мне, по-твоему, надо было молчать? Я что знал, то спроста и сбредил; коли дурно — виноват.
— Перестань, повеса.
— Перестану, а все едино люблю Софью Фоминишиу, не дам в обиду хотя бы самой покойной Марфе Инокине.
— Спасибо, Вася, — сказала Софья, улыбаясь сквозь слезы. — А за что ты меня любишь?..
— За привет да за ласку, да еще… Как бы тебе сказать?
— Ты подумай, Вася, — отозвалась Софья, — а пока матушка княгиня примет государево посольство. Они шли к тебе. О, как жаль, что наша
— Радость! Какая радость!
— Радость великая! — сказал Щеня, вступая в палату.
— Здравствуй, князь! — воскликнула княгиня Холмская. — Уж и эго радость, что тебя, друга нашего, вижу в нашем монастыре.
— Да сюда к тебе нет дороги, кроме ближних сродников.
— Нет, князь! Кому государь разрешит, те у нас бывают, а уж кому-кому, а льву своему Иван Васильевич не откажет. Ведь допустили же теперь…
— Теперь мы от лица государя…
Княгиня встала, почтительно преклонив голову. Щеня продолжал:
— Повелел государь объявить радость великую и достославную, радость на всю Русь крещеную. Доблестный супруг твой, изволением Божьим, взял Казань крамольную и пленил царя Алегама!..
Княгиня обратилась к иконам и перекрестилась.
Вася подбежал к ней, встал на колени, и слезы засверкали на голубых прекрасных глазах юноши. Не одни они молились, Елена спрыгнула с колен матери и, встав возле Васи, повторяла за ним слова молитвы; невольное чувство торжественного благоговения увлекло всех, встала и Софья и воздела очи к небу, а дети, едва ползавшие по полу, глядя на пестуншу свою, складывали нежные пальчики и усердно осеняли себя знамением креста. Княгиня едва могла встать от преизбытка радостных чувств, и то с помощью Василия и Елены.
— Государь, — молвил теперь Щеня, низко кланяясь, — приказал у тебя, княгиня Авдотья Кирилловна, спросить о здоровье…
— О, я больна, друг дорогой, но всякая жена позавидовала бы моему недугу… По делам великим возвеличивает Господь государя великого! Луч славы его пал на моего господина мужа, а на твоего отца, Вася. Не умрет наше темное имя… Дайте мне наплакаться благодарными, сладкими слезами… Вы видели их, послу любезные, поведайте о них моему и вашему отцу государю. Жаль, что не знаю посла третьего.
— Я, государыня княгиня, коли знать желаешь, тверской купчина, возвратился вчера из Индии, из-за трех морей; государь не по заслугам взыскал меня сегодня великою своею милостью, удостоил чести поднести государыне от его великого имени дар редкий и многоценный…
Софья взяла четки и, не рассматривая их, обратилась к Никитину:
— О, довольно! Довольно! Государь, видно, забыл, что я немощная старуха, у меня недостанет сил перенести столько милостей! Мне ли держать в руках такое сокровище!
— Боже мой, как это хорошо! — вскрикнула Елена, взглянув на персидские четки. — Как жар горят! Вася, не правда ли, из этого лучше бы сделать ожерелье?
— И надеть на твою шею! Тогда бы эти четки стоили вдвое дороже…
— А ты бы любил меня вдвое?
— Ну уж это трудно!.. Дунечка ненаглядная, родимое
мое солнышко. На что тебе эти четки? Подари их Ленушке!— После моей смерти я завещаю их княжне Алене Ивановне!
— Ай да Дуня, моя самоцветная! Сердись не сердись, а поцелую…
— Простите, дорогие послы, моему резвому недорослю. Шалун он большой, но сердце доброе, таким, говорят, был отец его…
— Да буду ли я таким на старости, как отец мой? — спросил юноша, задумавшись…
— Лишь бы добрая воля…
— Воля-то моя вся тут, да будет ли Божья?
— Молись…
— И за этим дело не станет, но что моя молитва — у Бога таких, как я, много.
— Вася, мы все молиться будем, — сказала княжна Елена, положив ему на плечо руку. — И я, и мама, и тетка Дуня, и Федосья…
— Разве тогда… — и юноша развеселился. — О, да как же я служить буду? Что мне Казань! Что мне рябой Алегам! Царь-град возьму, привезу салтана турского на Москву в клетке. Только, как ты себе хочешь, государыня Софья Фоминишна, а уж братца твоего Андрея Фомича на царьградский престол не пущу…
— Не напоминай мне об нем, батюшка! Это… горе мое. Подумай, княгиня, сегодня опять на выходе не был; Иоанн все видит, пустое место его гак мне глаза и кололо… И где он пропадает?
— Я могу тебе донести, матушка государыня, — запинаясь, вмешался в разговор Вася. — Но не знаю, порадуешься ли…
— Хоть и больно, а все лучше знать… — грустно промолвила княгиня.
— Он каждый день у нашей хозяйки в гостях.
— У какой хозяйки?..
— А у которой отец Мефодий академию занимает… у вдовы Меотаки.
— Довольно… Довольно! Я одного боюсь — рано проговорится; и если правда — беда! Признаюсь, я в таком положении, что не смею и разведывать: Елена Степановна не пропустит случая сплести страшную повесть…
— Поручи, государыня, мне, — с поклоном произнес Никитин. — Обманывать тебя, матушка, не буду, а к Андрею Фомичу мне и без того есть надобность.
Софья недоверчиво посмотрела на Никитина и, помолчав, сказала:
— Как же ты челобитствовал нам от него… а сам… мне послышалось… не близок к нему. Благодарю. Я хотела бы только узнать, правда ли, что он готов жениться на этой женщине?
— Ого! Греческий император на греческой купчихе! — воскликнул Вася.
— А ты как знаешь?
— Как же мне не знать про нашу хозяйку. Вот вчера еще мне про нее говорил молодой Ласкир, когда я был с ним на учении у отца Мефодия… Там их много, греченят, ходит. И другие ее знают.
— Что же про нее рассказывают?
— То есть, как бы это тебе доложить. — Вася замялся. — Я то не в доклад и понял. По моему толку, она баба злая, много шалит, только шалости у нее не такие, как мои, дурные шалости; вот говорят, сребролюбива, да признаюсь, так как я Андрея Фомича не жалую, так и россказни мимо ушей пропускал; притом же я боялся, что войдет отец Мефодий, спросит урок, а у меня на этот раз не совсем было готово, так я только крайчиком уха слушал, а памятью весь в греческую мудрость освободил Зою из-под турецкого гаремного ярма.