Иосиф Бродский. Вечный скиталец
Шрифт:
– Фольклор – песнь пастуха – есть речь, рассчитанная на самого себя: ухо внемлет рту.
– …Ибо красота есть место, где глаз отдыхает.
– Именно армия окончательно делает из тебя гражданина; без нее у тебя еще был бы шанс, пусть ничтожный, остаться человеческим существом.
– Есть преступления более тяжкие, чем сжигать книги. Одно из них – не читать их.
– Для человека, чей родной язык – русский, разговоры о политическом зле столь же естественны, как пищеварение…
– Жечь книги – это, в конце концов,
– Книга является средством перемещения в пространстве опыта со скоростью переворачиваемой страницы.
– Нравится нам это или нет, мы здесь для того, чтобы узнать не только что время делает с людьми, но что язык делает с временем.
– Печальная истина состоит в том, что слова пасуют перед действительностью.
– Подлинная история нашего сознания начинается с первой лжи. Свою я помню.
– Память, я полагаю, есть замена хвоста, навсегда утраченного нами в счастливом процессе эволюции.
– Для писателя упоминать свой тюремный опыт – как, впрочем, трудности любого рода – все равно что для обычных людей хвастаться важными знакомствами…
– Поэт – средство существования языка.
– В русском языке односложное слово недорого стоит. А вот когда присоединяются суффиксы, или окончания, или приставки, тогда летят пух и перья.
– Нет в России палача, который бы не боялся стать однажды жертвой, нет такой жертвы, пусть самой несчастной, которая не призналась бы (хотя бы себе) в моральной способности стать палачом.
– В конце концов, скука – наиболее распространенная черта существования, и можно только удивляться, почему она столь мало попаслась в прозе XIX века, столь склонной к реализму.
– Всякое творчество есть по сути своей молитва. Всякое творчество направлено в ухо Всевышнего.
Ссылку поэт в деревне Норинской («В Норинской сначала я жил у добрейшей доярки, потом снял комнату в избе старого крестьянина. То немногое, что я зарабатывал, уходило на оплату жилья, а иногда я одалживал деньги хозяину, который заходил ко мне и просил три рубля на водку»).
Вот одно из его писем этого периода.
Письмо И. Н. Томашевской
19.1.64. Норинское
Дорогая Ирина Николаевна!
Более чем с месячным опозданием попробую ответить на Ваше письмо, которое сейчас взял и перечел. Попробую – потому что действительно ответить невозможно. (Да и вообще невозможно). Тут все так складывалось, что был не в состоянии даже просто поблагодарить, не говоря уж о письме, для которого нужно хоть физическое равновесие. Теперь чуть лучше.
Все время – в „Крестах“, на пересылках, в Столыпине – все время я читал (позволили брать книгу) Вашу статью в томике Баратынского. Она, по-моему, действительно замечательна, лишена всякого блеяния (как, впрочем, все, от Вас исходящее), а своим разделением (эпигр., элегии и проч.) Вы превратили его в классика (нужен чисто формальный прием), за какового его никак не хотят признавать. По-моему, теперь (1946–1964) все стало на свои места, и при переиздании следует настаивать на таком его виде. Вообще-то, наиболее трогательное впечатление <его> стихи производят вперемежку, но если будет академич. издание, нужно, чтобы он принял именно такой вид, какой придали ему Вы.
Знакомые (в письмах) поговаривают, что, м.б., пришлют мне машинку; тогда (во
что бы то мне ни стало) напишу о нем статью и пошлю ее Вам, если хотите. (Если напишу). Столько неубитых медведей!.. – машинка, напишу ли, захотите ли. Медведей! Простите, Ирина Николаевна!Я живал по-разному и поэтому всем происшедшим не очень обескуражен. О причинах я и вовсе не думаю. По-моему, никто ни в чем не виноват. Видимо, слишком велико было мое аутсайдерство; но, должен сказать, от перемен оно не изменилось, во всяком случае, не стало меньше. Мне было очень плохо в тюрьме, но, очевидно, все переносят тюрьмы. В конце концов переносят. Да и, кроме того, всей этой истории предшествовали муки более сильные, так что я был как бы оглушен и многого не слышал.
Сейчас я работаю в совхозе. Иногда очень выматываюсь, иногда совсем легко. Знаете, под открытым небом, тучи, птицы и прочее. Недавно начал писать стихи. Вся история в том, что я никогда не старался ради чего бы то ни было конкретного. Моя самая главная цель, как я теперь понимаю, – звучание на какой-то ноте, глуховатой, отрешенной. Не знаю, как и сказать.
Знаю только, что ни звонкой, ни убедительной, и еще какой-то она не будет. Вот ради этой „ноты“ и вся жизнь. И самые главные стихи где-то этого достигают. Поэтому теперь в писании превалирует композиция, а не экспрессия, эмоция. Я теперь скорее драматург, Ирина Николаевна. К сожалению, сказанное почти никак не относится к тому, что сочиняю сейчас. Эти стихи – я пришлю как-нибудь – говорят, в общем, о какой-то заинтересованности в окружающем, чего на самом деле вовсе нет. Но они как-то связаны (нет, пожалуй) с действительностью. <Впрочем, в них действительность сомневается сама в себе – вот в чем дело (и, м.б., обаяние).>
Самое горькое – потому что всего остального я не помню, – самое горькое, что я не могу здесь писать свои главные стихи. Для этого нужна все же какая-то ясность, которая совсем невозможна <музу можно упрекать только в капризности>. Часть этих больших стихов я написал летом у Вас на канале, а часть осенью в Комарово. С тех пор силы земли (и неба!) на меня весьма ополчились, и только сейчас похоже на отбои (где тут плюнуть, чтоб не сглазить)».
Вот хорошо известный диалог между Соломоном Волковым и Бродским о времени ссылки:
«С.В.: И как же вы там обжились?
И.Б.: А замечательно! Это, конечно, грех говорить так, и, может быть, это даже и неверно, но мне гораздо легче было общаться с населением этой деревни, нежели с большинством своих друзей и знакомых в родном городе.
Не говоря уж об общении с начальством. Во всяком случае, так мне это тогда представлялось.
С.В.: И большая деревня?
И.Б.: Нет, там четырнадцать дворов всего и было. Но я вот что скажу. Когда я там вставал с рассветом и рано утром, часов в шесть, шел за нарядом в правление, то понимал, что в этот же самый час по всей, что называется, великой земле русской происходит то же самое: народ идет на работу. И я по праву ощущал свою принадлежность к этому народу. И это было колоссальное ощущение! Если с птичьего полета на эту картину взглянуть, то дух захватывает. Хрестоматийная Россия! Ну, разумеется, работа эта тяжелая, никто работать не любит, но люди там, в деревне, колоссально добрые и умные. То есть не то чтобы умные, но такие хитрые. Вот что замечательно.
С.В.: И как они к вам относились?
И.Б.: Совершенно замечательно! Видите ли, у них там ни фельдшера не было, ничего. А у меня лекарства с собой кое-какие были. И я как мог их подлечивал – знаете, из старых своих медицинских амбиций. Давал им болеутоляющее, аспирин. Ничего этого у них там не было. Или за этим добром надо было ехать километров тридцать. Не всякий день поедешь. Потому что дороги, как полагается, чудовищные. У них ведь там и электричества не было, никаких там «лампочек Ильича».