Исаак Лакедем
Шрифт:
«Ах да, когда я покидала Финикию ради Греции, Тир ради Коринфа, меня предупреждали, чтобы я опасалась златоустов, что ходят на красных котурнах и обитают между двумя морями! Эти молодые люди думают одно, а говорят другое. Они настолько самодовольны и такого высокого мнения о собственных достоинствах, что их сердце редко участвует в том, что они говорят или думают».
Я смотрел на Мероэ с бесконечной любовью, медленно приподнимаясь на одно колено. Медленно, так как мне все еще казалось, будто мои кости должны были переломаться при падении и малейшее движение причинит мне боль. Глаза мои выражали такой восторг, что движением, полным грации и сладострастной чистоты, если возможно соединить эти два понятия, она накинула покрывало, этой преградой из воздушной ткани защищая свое смущение от моего жаркого взгляда… В этот миг первые лучи солнца окрасили небо на востоке розово-опаловым светом. Мероэ, подобно тем цветам, что всего слаще благоухают в темноте, закрывая свою чашечку с наступлением дня, пожелала вернуться в затененные покои дома, влача за собой шлейф ночи. Казалось, заря разгоравшаяся в небе, чем-то встревожила ее. Ранее закрыв накидкой лицо, теперь она спрятала в муслиновых рукавах свои белоснежные,
«Клиний, — сказала она, — тебя с тревогой ждет одна персона, о которой ты помнил вчера, но забыл сегодня утром… Она прокляла бы меня, если б догадалась, где ты сейчас, и узнала, что мое присутствие ослабило твою память о ней. Я говорю о твоей матери!»
При этих словах я вспомнил обещание, данное накануне матери, ради которого я подвергся всем опасностям минувшей ночи… Как могущественна любовная страсть! Едва зародившись, она способна изгнать, потушить и уничтожить все другие чувства. Еще вчера половину моей души занимала мать, та, к кому был обращен мой последний зов перед падением, как я полагал, в бездну. И вот я забыл о ней, любуясь женщиной, увиденной впервые четверть часа назад! Только что я думал об этой женщине не больше, чем о тысячах вещей, существующих в мире, но мне неизвестных. Однако едва лишь войдя в мою жизнь, она стала для меня столь необходимой, что, кажется, легче сердцу расстаться с телом, чем мне — не видеть ее, не думать о ней!
«Моя мать? — повторил я, почти не понимая, о чем говорю. Да, верно… А тебя, Мероэ, когда я снова увижу тебя? Когда? Ты ведь знаешь, я не смогу более жить без тебя!»
«Хватит ли тебе дня, чтобы отдохнуть после такой страшной ночи? — отвечала, улыбаясь, Мероэ. — Если сегодня вечером ты еще не перестанешь думать обо мне, приходи погулять на берег у горы Оней, туда, где она отбрасывает тень на море в час, когда созвездие Лиры зажигается в небесах. Там ты найдешь ту, что не решается сказать: „Клиний, я не верю твоим словам!“
«О, Мероэ, Мероэ! — вскричал я, — дай мне твою руку… твою руку, умоляю!»
Мероэ сделала движение, словно хотела оказать мне эту милость, но, подумав, покачала головой и убрала руку, которой я хотел завладеть, чтобы приникнуть к ней губами.
«Нет, нет! — сказала она. — До вечера!»
Удаляясь торопливыми шагами, она издали послала мне кончиками пальцев воздушный поцелуй, унесенный утренним ветерком в луче золотого света, и исчезла в темной прихожей дома… Я остался один. Впервые, учитель, я понял вес и значение слова «один»! Природа просыпалась улыбаясь: в воздухе играли морские и горные ветерки; птицы начали петь, порхая с дерева на дерево; зябкая цикада искала лучик солнца, чтобы высушить свои крылышки и застрекотать ими; голубые и зеленые скарабеи пробирались в траве; сверчок приветствовал зарю, прильнув к стебельку; ящерка, пугливая и доверчивая одновременно, бежала по стене; слышен был шум пробуждающегося Коринфа: песня рыбака, уходящего в море вытягивать поставленные на ночь сети, крики матросов, поднимающих якорь. Наконец, всего в двухстах шагах отсюда бодрствовала моя мать, с тревогой и в слезах ожидающая моего возвращения. А я чувствовал себя таким потерянным, таким одиноким, словно после кораблекрушения меня выкинуло на берег пустынного необитаемого острова, затерянного в огромном Эритрейском море! Какое одиночество! Ни жизни, ни радости, ни солнца: Мероэ нет рядом!.. Медленно добрел я до материнского дома. По шуму открываемой и закрываемой двери, по звуку моих шагов в прихожей мать узнала меня и выбежала навстречу.
«О скверный сын! — воскликнула она. — Да будет проклят тот день, когда богиня Луцина допустила твое рождение, чтобы однажды ты причинил мне столько горьких мук! А что же твое вчерашнее обещание вернуться до наступления утра?.. Я лишь на миг прилегла, всю ночь провела в ожидании… Какие жуткие картины вставали перед моими глазами, хоть я и не смыкала их, думая, что тебе надо проехать этот мрачный Немейский лес! Уж мне казалось, что вернулись страшные времена старинных разбойников, что тебе встретились Герион или Синие, что Геракл не добил немейского льва и тот, выйдя из логова, пожрал тебя!.. Ну вот наконец-то я тебя вижу, целую, сжимаю в объятиях, прижимаю к сердцу. Слава Юпитеру! Все забыто!»
«О, матушка! Как она прекрасна!»
Она посмотрела на меня с недоумением.
«Прекрасна?» — повторила она.
«Это не простая смертная, это богиня!»
«О ком ты говоришь, сын мой?»
«Как далеко еще до вечера! О, Венера!»
Мать было призадумалась, но тут же все поняла.
«Ох! — вскричала она, — ты влюблен, мой бедный мальчик!»
«В первый раз, матушка, я чувствую такое…»
«Берегись, Клиний! Любовь — либо траурное покрывало, наброшенное на сердце, либо покрывало из золота и пурпура на глазах. Есть любовь радостная, а есть и роковая. Одна полна улыбок, другая чахнет в слезах… Скажи мне хотя бы, сын, кого ты любишь? Тогда я смогу предвидеть, радости или огорчения принесет эта страсть. Я знаю всех девушек Коринфа, Мегары, Сикиона… Уж не Фелаира ли это? Остерегайся ее черных глаз. Они предвещают больше бурь, чем безмятежных часов; ее брови, как два темных облака: едва сойдутся, блеснет молния и загремит гром… Или это белокурая Мирте? В ее голубых очах светится лазурь неба и лазурь моря. Но берегись: ее сердце бездонно, как две бесконечные стихии, что отражает ее взгляд… Таис? Тогда опасайся вдвойне! Никогда еще бог Протей, которого принято называть отцом этого Аполлония, что должен был научить тебя мудрости и не преуспел, не принимал столько обличий, сколько умеет принимать ее кокетство. Ползущая змея, взлетающая птица, вода, текущая сквозь пальцы, всепожирающее пламя… — да, все это Таис, что заставляет вздыхать от любви самых красивых юношей Коринфа… Клиний, я женщина, и позволь мне опасаться других женщин!»
«Я не люблю ни одну из тех, что ты назвала, матушка, — отвечал я. — Не ищи напрасно в своей памяти. Ты ее не знаешь. Я сам впервые увидел ее сегодня утром».
«Значит, она не из Коринфа?» — с беспокойством спросила мать.
«Она из Тира».
«О, будь осторожен с финикиянками, сынок! Венера, которой они поклоняются, не Венера
из Пафоса, Киферы или Книда. Это также не Венера Анадиомена — мать всего сотворенного, не Венера Урания — властительница неба, не Венера Благая, что кормит весь мир. Эта — из Индии, спустившаяся по Нилу до Сирии. Это Анаит, Энио, Астарта. Она рождена не от крови Урана и морской пены. Она не та, что появилась в волне в весенний день, подобно морскому цветку, и, окруженная тритонами и океанидами, ступила на прибрежный песок, выжимая соленую воду из длинных волос, чтобы потом надушиться, украсить себя венком из роз и, сияя, как луч, легче облака взойти на Олимп сквозь лазурь эмпирея. О нет! Это сестра мрачного Молоха, богиня неистовой любви и кровавых войн. Наша Венера довольствуется жертвой двух голубей, иногда ей даже хватает двух воробьев, а этой могучей и дикой финикийской Венере мало крови хищных зверей: ей нужны человеческие жертвоприношения!.. О мое бедное дитя, уж лучше бы тебе влюбиться одновременно в темноволосую Фелаиру, белокурую Мирте и кокетливую Таис, чем в дочь Тира или Сидона».Но я твердил свое:
«Матушка, я люблю Мероэ».
И так как она хотела продолжить, я жестом прервал эти бесполезные увещевания и ушел к себе в покои, шепча нежное имя, произнося его с бесконечной радостью. Вполголоса я повторял: «Мероэ! Мероэ! Мероэ!», и это было как прекрасная музыка. Одиночество! Вот единственный истинный наперсник души. Во всякой зарождающейся любви есть святая чистота, очаровательная мягкость еще не ведающей себя страсти, которая, если можно так выразиться, в сердцевине сердца таит самые чистые желания и самые целомудренные надежды. Истинно влюбленный не решится приоткрыть перед другим человеком, говорящим на том же языке и живущим теми же заботами и помыслами, завесу над святая святых своей нежности. Ведь никогда два сердца не чувствуют одинаково. И когда твое сердце переполнено и помимо воли должно излиться, ищешь одиночества, выбираешь в собеседники озеро, звезду, ручей или облака — они же не только не могут ответить, но даже не услышат твоего голоса… И все-таки одиночество в моих покоях давило меня: ничто здесь не напоминало о Мероэ. Ни один предмет не видел ее, ни к чему она не прикасалась… Я хотел бы раствориться в воздухе, которым она дышит, окунуться в пыль, поднятую ее шагами, в тень, освещенную ее присутствием. Каким счастьем было бы для меня встретить ее, чтобы поймать ее взгляд, ее дыхание, малейшую частицу обвевающего ее ветерка… Я больше не мог оставаться взаперти. Я задыхался. Мне, как гиацинту, нужен был свет моего солнца. Выйдя из дому, я оказался на середине улицы. Занятый своими мыслями, я не сторонился ни лошадей, ни повозок, натыкался на прохожих, не узнавал лучших друзей и, когда они меня громко приветствовали, вздрагивал, смотрел рассеянно, словно они были посторонними или давно надоели мне. Я торопливо продолжал путь и наконец оказался за городом.
В трехстах шагах от себя, на берегу моря я заметил полускрытый деревьями и оградой чудесный маленький дворец. Никогда раньше я не обращал на него внимания, даже не замечал, что он существует, а ныне на всей земле не было места, столь дорогого моей душе. Я поднялся на холм. С его вершины прямо под собой я видел сад и дом. Там я был сегодня утром и она была со мной… Под этим олеандром она стряхнула на меня жидкий жемчуг с букета, чтобы привести в сознание. Уходя, она рассыпала цветы; они и сейчас лежали там, увядая на лужайке… О, если бы я мог оказаться один в этом саду, поцеловать траву, еще примятую ее шагами, подобрать каждый оброненный ею цветок, что она собирала; прижаться губами к лепесткам: карминным — анемона, стрельчатым, окружающим золотой диск — маргаритки или алебастровым — белой лилии, что похожа на кубок, еще хранящий след ночных слез. Мне кажется, я был бы счастлив, я бы не просил большего. Я сказал бы богам: «Зачем вы столь надменны на ваших тронах из облаков? Не гордитесь синими коврами, затканными звездами, вашей амброзией, нектаром и самим вашим Олимпом! Один взгляд, слово, одна ласка Мероэ способны меня приравнять к вам!»
Одно меня беспокоило: дом был закрыт и казался необитаемым. Никто, никакое живое существо туда не проникало и не показывалось оттуда. Он был похож на изящный склеп. Что делала Мероэ в этом тихом доме? Без сомнения, она отдыхала после трудной ночи. Она же сказала, что нашла меня без сознания, возвращаясь с ночной прогулки по морскому берегу.
Как же прошел этот день, самый длинный из всех, прожитых мною? Частью на холме, откуда я напрасно вглядывался в пустынный сад, частью в храме Венеры Победительницы, где я молился, частью в блужданиях по морскому берегу. Задолго до назначенного срока, хотя ни одна звезда еще не всходила на эмпирее, я уже сидел на берегу, пристально глядя в небо, туда, где должно было появиться счастливое для меня созвездие. Как ранее я наблюдал постепенное наступление дня, так теперь видел его гаснущие одну за другой краски. Наконец, Феба поднялась над Кифероном, медленно совершая свой перламутровый путь в небе, и скрылась за горой Оней, тень которой, удлиняясь, росла, пока не достигла моря. Я взглянул на южную часть небосвода: Лира ярко сияла на нем! И тут же до моего слуха донеслось нежное и жалобное пение. Так поют наши коринфские моряки. По волнам быстро скользила лодка. Звучали голоса двух гребцов: каждый попеременно начинал и доводил до конца одну строфу, а следующий подхватывал другую. Так же в «Эклогах» латинского поэта поют поочередно два пастуха. По мере того как лодка приближалась, слова слышались отчетливее и песня летела над волнами, спеша достигнуть берега. Гребцы повествовали о любви Кеика, царя Трахина, и Алкионы, дочери Эола. В эти мгновения все было для меня полно такого глубокого значения, что я запомнил песню от слова до слова, хотя слышал ее впервые.
«О, мой родитель, могучий Эол! Тебе поручил бог морей следить за ветрами. Так не выпускай из твоих мехов ни хладом дышащего Борея, ни Эвра в широком покрове, ни Нота, что из склоненной чаши беспрестанно поливает землю дождем! Лишь любимец Флоры, легкокрылый, как бабочка, Зефир мне желанен, отпусти его из твоих Стронгильских пещер на волю!
Ибо царь Кеик, возлюбленный мой супруг, уже вышел в море из Димы; его стройный корабль возведен на верфях Сикиона, что богат и сосной и буком. И нос корабля уже повернут в сторону гавани Крисы, где, сгорая от нетерпения, я его ожидаю, устремив глаза к небесам и моля их о солнечном дне и безоблачной ночи.