Искры
Шрифт:
— Казаки? — хитро сощурившись, спросил Чургин.
— Да и казаки. Так что из того? Казак казаку рознь, я про то и толкую.
— И я про то же хочу сказать. Тут у вас разные Загорулькины называют моего тестя «голытьбой». Так, папаша?
— Так, так, сынок. «Голытьба», «лодырь» — больше у них и слов нет про нашего брата.
— Вот видите. А кто такая эта «голытьба»? Да вот она перед вами! — Чургин указал на Игната Сысоича и Ермолаича. — А Загорулькины толкуют, что она лежит на печке, ничего не делает и делать не хочет. Так вот двести с лишним лет назад такая «голытьба» из казачества, то есть самая бедная, работящая его часть, соединилась вместе с такой же беднотой русской, киргизской, башкирской, восстала против царя, помещиков и всех богатеев и пошла на борьбу за то, чтобы лучше
— Вот оно как?! — изумился Степан и хотел было еще что-то спросить, да дверь распахнулась, и на пороге показалась Марья.
— Нашли тоже место — у ржавых цыбарок гутарить, — сказала она, улыбаясь. — Пожалуйте в хату, гости дорогие.
Когда сели за стол, Игнат Сысоич наполнил граненые стаканчики водкой, торжественно поднял свой стаканчик и сказал:
— Ну, сынок, гостечки, прополоснем по первости, а там поглядим.
— Дай бог не последнюю, — сказал, беря стаканчик, Степан и, опорожнив его, торопливо поднес хлеб к носу.
Помолчали, с аппетитом закусывая, и опять заговорили о жизни, о том, что волновало, но не находило объяснения. Чургину посыпалось столько вопросов, что он сомневался, хватит ли времени, чтобы обстоятельно ответить на все. Но спрашивали, в сущности, об одном и том же. Почему жизнь не улучшается и даже становится хуже? Почему одному земли дается вволю, а другому — ничего? Будут ли мужики иметь землю, и когда и кто ее даст?
Степану казалось, что у него болит совсем не то, что у Игната Сысоича, у Ермолаича. Он имел и землю и тягло. Но почему жизнь так устроена, что он не может выбиться из нужды? Игнат Сысоич говорил о заносчивости богатых казаков. Вместе ходят в одну церковь, трудятся на одной земле, а между тем говорят, что с мужиками водиться — плохое дело, жениться на их дочерях — позор. Почему так говорят и разъединяют людей? Ермолаич клял порядки в России и на Дону и доказывал, что нигде трудовому мужику жизни нет.
— Да-а, — задумчиво протянул Степан, — значит, повсеместно оно одинаково приходится человеку.
— А это не всякому человеку, — возразил Чургин. — Вот Загорулькин землю у других за гроши скупает, а вы и свой пай не можете одолеть, моему тестю половину сдаете. Значит, вы не такой человек, как он. У вас сколько тягла?
— Конь да бычок, — глухо ответил Степан и стал крутить цыгарку.
— Закуривайте папиросу, — подал ему Чургин портсигар. — Вот видите: у вас конь с бычком, а у Загорулькина табун лошадей да гурт скотины, не говоря уже о машине. Ровня вы ему?
Степан горько усмехнулся, подошел к лампе прикурить и хотел было что-то сказать, но за него ответил Игнат Сысоич:
— Ровня такая, как ястребу куренок.
— А еще и так, — вставил Ермолаич: — как волку ягненок.
И Степан не мог больше сдержать себя. Он сам налил водки, выпил стаканчик одним глотком, рукавом вытер усы, не закусывая, и взволнованно заговорил:
— Неловко вроде мне, казаку, жаловаться на жизнь, да осточертело так жить, братцы! Какая же это жизнь? Какое это казацтво, как мои детишки по очереди в одной паре сапог бегают в школу: один нынче, другой завтра? Какая это правильность, как Нефадей и атаман жиреют, а у бедняка отымают последнее — то за налоги там, то за долги? Опостылела такая жизнь! Душа болит смотреть, как оно все в ней делается, и какие измывательства строят они над людьми. Хотя бы тот Загорулькин. Вот тебе, Гаврилыч, жалко чужого человека, какого убило в шахте, — прошлый раз говорил. А мне, думаешь, не жалко Игната или вот Ермолаича? Разве я слепой, не вижу, как они мучатся и с каким трудом кусок хлеба семейству добывают? А, да чего там говорить! — Он раздраженно махнул рукой и, отойдя к двери, прислонился к темному косяку.
Все молчали и только дымили цыгарками. Чургин медленно прошелся по хате, погасил о блюдечко окурок папиросы.
— Так тебе, говоришь, надоела такая жизнь? — обратился он к Степану, не теряя ровного, спокойного тона. — И мне надоела, и тестю, и Ермолаичу.
— Уж
надоела, так надоела, — подтвердил Ермолаич. — Лаптей одних стоптал по России возов десять, не менее.Чургин заметил на земле опавший пурпурный цветок розы, поднял его и, понюхав, продолжал:
— Ну, а что ж делать теперь. Степан Артемыч? Может, соберемся и все гуртом в плесо? А там, быть может, и еще такие найдутся. Очень трогательно получится! То-то поплачут о нас загорулькины или мой хозяин шахты, достопочтенный купец Шухов!
— Скажут, царствие небесное дуракам грешным, — заключил Ермолаич.
Чургин шевельнул бровями, заговорил строгим, грубоватым голосом:
— Они о нас никогда не жалели и жалеть не будут, Артемыч. Они знают, что завтра найдутся другие, которые будут работать на них в шахтах и на полях. Нет, не стоит умирать раньше времени. Надо бороться за лучшую жизнь и всем сообща.
— Так это ж придется опять, как при Пугачеве… — Степан замялся, развел руками. — Или я, может, недопойму?
— Нет, ты правильно понимаешь: для этого придется сбросить с нашей шеи и загорулькиных разных, и атаманов во всех чинах, да и всех повыше.
Степан остановился посреди комнаты, вопросительно посмотрел на Ермолаича, на Игната Сысоича.
— За эти дела они, пожалуй, того, братцы, — тихо промолвил он и пальцем обвел вокруг шеи.
— А уж там видать будет, кто кого, — жестко скачал Чургин. — Нас-то побольше.
Леон был в степи. На своем загоне делать ему было нечего: на лошади работал Игнат Сысоич, и он нанялся к отцу Акиму. Батюшка недостатка в хлебе не имел, но за доброе зерно купцы платили хорошие деньги. Чего же ради упускать из рук лишнюю копейку? И отец Аким не упускал. Недавно занявшись хозяйством, он имел уже пять пар добрых быков, две пары лошадей и с помощью работников вполне управлялся с двадцатью десятинами посева. Иногда ему помогали и миряне. Надо перевенчать кого — уж отец Аким определенно знал, что много ли, мало, а десятину хороший жених вспашет ему непременно; если крестить кого предвиделось — толика с родителя понижалась до полдесятины. Лишь похороны никакой особенной пользы не приносили, и потому отец Аким не любил, когда умирали люди; от живых было больше пользы. Но не всегда во-время подходили крестины и свадьбы, и поднимать зябь чаще всего приходилось отцу Акиму силами поденных работников.
Леон пахал за шесть гривен в день. Лошади у попа были хорошие, и погонять их днем было не нужно. Но зато сам отец Аким любил погонять своих батраков и требовал, чтобы работные люди не думали, что день кончается, когда заходит солнце, а имели в виду, что еще есть луна и при ней трудолюбивый человек может продолжать работу в поле.
И Леон продолжал пахать. Ночь действительно была лунная и не холодная, однако, лошади отца Акима к вечеру устали, тянули плуг недружно, а когда солнце закатилось, они и вовсе начали останавливаться. Леон давал им отдохнуть, рвал руками траву и, дав лошадям немного полакомиться — овес батюшка экономил, — ласково говорил:
— Ну, пошли, Рыжик, Грач! Еще один-два круга сделаем, поднатужьтесь. — И сам поднатуживался, что было силы, подталкивал плуг. Подталкивал, спотыкался о глыбы тяжелой сырой земли и все подбадривал лошадей: — Веселей, веселей, Рыжик! В борозду, Грач!
Лошади напрягались так, что головы их едва не касались земли, шли тяжелым, ровным шагом, тяжко дышали. А от плуга отваливались все новые сверкающие на лунном свете глыбы земли, ложились на ребро и, поворочавшись, словно ложась поудобней, застывали в неподвижности.
В конце делянки, возле дороги, Леон вырвал плуг из земли, переставил его под прямым углом, и вытерев потное лицо, тронул лошадей.
Только к полуночи он, еле волоча ноги, доплелся домой.
Марья затворила ставни, однако сквозь щели виднелся свет. Леон, заметив его, удивленно заглянул в щелку: не зять ли приехал? Увидев Чургина, он обрадовался, быстро вошел в хату и остановился на пороге.
В горнице было так накурено, что лампа стояла как в тумане и от этого свет ее был не белый, а неприятно красноватый. От табачного дыма резало в глазах. На скамье и табуретах возле стола сидели Игнат Сысоич с Марьей, Степан Вострокнутов и Ермолаич.