Исмаил
Шрифт:
Усталый от этих пеших шатаний, он возвращался домой.
Дни весенних каникул тянулись для него невыносимо медленно. Одолевала скука и апатия. В глубине его взгляда поселилось горькое ожидание. Его смех больше походил на горестное хмыканье. Душой он весь извелся, был тревожен и обессилен. Считал часы, радовался приходу ночи. Ночь давала сон, забытье, освобождение, ночь вела за собой новый день, а тот — следующий, а там его могли ждать сладчайшие минуты всей жизни.
Может быть, когда через несколько дней он снова ее увидит, снова посмотрит на нее, он сможет всю свою любовь и нежность, все свои чувства и переживания, все свое существо разом собрать в своих глазах и через взгляд передать ей. И тогда ему захотелось бы, чтобы в этот миг стрелки всех часов замерли, время прекратило свой ход, мгновения не убегали, а он смотрел бы в эти знакомые глаза — и это тянулось столько, сколько длится жизнь. Он не моргнул бы ни разу. Кроме черт этого лица ничего бы не видел — ни солнца, ни месяца, ни земли и неба. Только смотрел бы в эти глаза, а потом — на ее
Потом он вздыхал и говорил: «Нет, жизни мало для этого, слишком мало, я хочу больше человеческой жизни. Я хочу до конца, до конца времен!» И приходили сладкие неизведанные чувства, и покоряли его, и тянули его в уединение. Хотелось остаться в таком состоянии. Где-нибудь лечь на спину, положить руки под голову и уставиться в потолок, смотреть в его уголки, на мелкие и крупные пятна, на точки мушиного помета. И думать. Позволить себе углубиться в разноцветный мир мечтаний, летать в нем, попадать в неизведанные страны. И есть не хотел он, и пить. Только летать так до бесконечности, слушая небесное пение, эти берущие за сердце напевы. Он забывал о себе и ничего не сознавал вокруг.
Новогодние каникулы закончились. Первый рабочий день был для него — как первый день жизни, вдохновляющий и страстный. Ночью накануне не мог заснуть. Глаза горели, словно раскаленная крупа была насыпана под веками. Сон был конным, он — пешим: как ни старался, не мог догнать. Цепи прозрачных мечтаний, как высокие волны, вставали из непонятных далей налетали на него, без жалости и без конца, и влекли за собой. Вначале он упирался. Сопротивлялся им. Хотелось спать спокойно и в свое удовольствие. Он пытался успокоиться, однако не мог. Эти волны уносили его, влекли на освещенные луной вершины и в темные глуби океана, к высотам синих небес и на мягкие ложа зеленых трав.
И он крутился на постели, с правого бока на левый. Ложился на спину, ровно выпрямившись, как мертвец, готовый в последний путь, готовый для гроба и для полета в сторону кладбища. Готовый скользнуть в могилу и быть проглоченным землей — и конец всем бессонницам и кошмарам, и полуснам-полуявям.
Он обессилел. Обессилел от ночи, что тянулась так долго и все не достигала утра. При всем том, в глубине всей этой путаницы и этого бессилия было извечное ожидание и была удивительная страсть, связавшая его с бытием самой вечности. Ну хорошо, значит, буду странствовать. Еще лучше, если не усну, а буду ждать. Позже будет время выспаться. Под могильной землей высплюсь. Да и сам я тогда уже буду землей. Наступит сон и конец. А сейчас — время бодрствовать. Время быть живым. Время бегать, бегать босиком по горячему песку побережья. Кто-то зовет меня издалека. Кто-то смотрит на меня. Я должен дотянуть. Должен дотянуть до конца ночи. До утра. Ох, какая сладость — быть живым, да, Исмаил-синеглаз, черт тебя возьми?
Он не спал, когда тишину расколол голос муэдзина: «Аллах акбар, Аллах акбар», — как всегда, громко и горестно. Потом — карканье нескольких ворон и, много позже, сонное воркование голубей. Потом — звуки шагов прохожих, идущих торопливо или даже бегущих. Чей-то кашель, открывающиеся и закрывающиеся двери туалетов, звук воды из крана, звонки будильников, резко останавливаемых.
— Проснись!
Это была мать.
— Я не сплю.
— Тогда вставай. Я пошла за хлебом.
Он встал, когда мать вышла. Он словно забыл, что не спал и что позади — тяжелая ночь. Плеснул воды в лицо, и приятный холодок пробежал под кожей. Ему стало хорошо. Он еще поплескал в лицо, потом снял полотенце с веревки и вытерся. От теплого полотенца приятно пахло. Он сложил его и опять перекинул через веревку. В этот момент взгляд его упал на мелкие голубые цветы в углу их садика, выросшие самосевом, без разрешения, тайком. Приятно было смотреть на них. Их голубой цвет был красив. Он напоминал цвет утреннего неба, неба после дождя. Это была небесная голубизна, далекая, мечтательная, утренняя; голубизна всех потоков вод в мире, всех родников и океанов, голубизна благородная, тонкая, скромная, приглушенная, чистая, печальная, таинственная, чудотворная. Он не мог отвести глаз. Взгляд его был прикован к этим маленьким невинным цветам. Выросли здесь без разрешения, появились незаметно, но откуда? Из этой темной, влажной, холодной земли? Нет, он не верил. Он подумал, что эти мелкие скромные цветы таинственного голубого цвета упали с неба в их сад в эту ночь, когда он не мог заснуть. Значит, этой ночью не он один бодрствовал — и небо не спало, и земля, и эти мелкие скромные цветы, за ночь выросшие в саду.
— Иди, завтрак накрыт! — позвала мать.
На столе была расстелена белая клеенка с изображениями пшеничных колосьев и подсолнухов. Посреди стола — кунжутный хлеб барбари [17] . Исмаил сел. Самовар уже вскипел и теперь мелко-мелко вздрагивал. Он словно бы устало стонал и выпускал пар, и пар его растворялся в воздухе комнаты. Исмаил сыпал сахар, а чай все не делался сладким. Самовар горько ныл и горячо дрожал, из клапана его поднимался нежный пар и увлажнял воздух комнаты.
17
Барбари —
сорт хлеба в виде тонкой лепешки.Хлеб во рту Исмаила вздувался и растягивался, и не проглотить было. В комнате было не холодно, но Исмаил дрожал. На его теле волоски стояли дыбом. Если бы он не боялся встревожить мать, то он бы быстро выпил, обжигаясь, свой чай, как пружина, вскочил бы с места, оделся и выскочил из дома. Однако он вынужден был сидеть за завтраком и, хочешь — не хочешь, давиться хлебом, показывая, что в первый рабочий день нового года он плотно поел и в хорошем настроении с готовностью пошел работать.
Как бы то ни было, завтрак кончился, и, с материнским напутствием, он вышел из дома.
В банке было все прибрано. Не было и следа от кавардака последнего дня прошлого года. Могаддам явно пришел рано утром и поработал. Плитка пола еще была влажной, а большие окна — так чисто вымыты, что стекол не видно. Постепенно собрались все сотрудники, и разгорелась ярмарка поцелуев и поздравлений с Ноурузом. Все спрашивали друг друга о том, кто как провел праздники.
Исмаил поскорее пошел за свой стол, подвигал кресло туда-сюда и посмотрел на улицу. Десятиметровая улица Саадат также закончила праздновать. Началось обычное движение, хотя и не очень напряженное. Школьников еще не было. Позже они появятся — в разноцветных одеждах, с большим шумом, криком и смехом. Но пока их не было. Они появлялись после тринадцатого, утром четырнадцатого числа [18] . Значит, ждать еще целую неделю. Тем не менее, Исмаил через стекло, которого от чистоты не было видно, невольно смотрел на тротуар на той стороне улицы Саадат. Ему очень хотелось, чтобы было как в прошлом году, как в последние дни прошлого года. Чтобы кое-кто прошел по той стороне улицы. Чтобы медленно повернул голову в эту сторону, и чтобы несколько мгновений они смотрели друг на друга, и он на эти мгновения забыл обо всем. Перенесся в мир любви и приязни. И он невольно следил за улицей. Хотел, чтобы она пришла — как всегда, как каждый день, появилась бы, прошла и исчезла, ступая с той же размеренностью, с тем же спокойствием, без спешки, весомо, плавно, глядя взглядом кротким и беглым, однако заставляющим кровь бурлить и вводящим в дрожь. Он хотел, чтобы она пришла, посмотрела бы на него — и его бросило бы в холод, в дрожь, застучало в висках, уши стали бы красными и горячими, и он уже больше ничего бы не видел, не слышал, оставался бы ошеломленным.
18
Тринадцатого и четырнадцатого числа месяца фарвардина.
Понемногу начали появляться клиенты. Хедаяти сказал:
— Все, что мы нагуляли за эти дни, они сейчас из нас вынут. Налетят, как монгольская орда. Разве не так? Сейчас увидим!
И они увидели. Не прошло и часа, как клиенты уже стояли в два ряда, с купюрами новыми и старыми, а некоторые — с горстями монет, которые они хотели зачислить себе на счет. Как и в последний день прошлого года, создалось такое столпотворение, что даже Хедаяти онемел и не поднимал головы от работы, и только иногда негромко рычал и ругался.
Тем не менее, Исмаил краем глаза, между плеч посетителей, следил за той стороной улицы. Он чувствовал, что она придет. Обязательно придет. Ни отъезд, ни гости, ничто ей не помешает. Она тоже наверняка считала дни, а может быть, и часы — а может, и минуты каникул. Она ждала этого дня и этого часа, чтобы под каким-то предлогом выйти из дома, проделать обычный путь, медленно и спокойно пройти мимо, а проходя, невзначай мягко повернуть голову влево и искоса посмотреть — и обязательно сердце ее тоже забьется о стену груди и виски ее будет жечь огонь.
Вместе с тем Исмаил говорил с людьми, даже смеялся. Обменивался любезностями с посетителями.
Солнце поднялось высоко. Тени стали короче, а толпа в банке — гуще. Взгляд Исмаила метался в треугольнике между циферблатом часов, работой на столе и той стороной улицы Саадат. На работе было не сосредоточиться. Он чувствовал слабость и тяжесть. Он стал как камень, однако дрожал — от биения своего сердца. Подавался вперед. Не мог сидеть. Колени не сгибались. Поверх плеч посетителей он невольно смотрел на ту сторону улицы и не мог оторваться. Он уже ничего больше не слышал и никого не видел, только, вне себя, смотрел на улицу. Искал ее глазами и ждал. Ждал… ждал… ждал… И вот она появилась — в длинном платье голубого цвета, небесно-голубого, мягко-голубого, цвета тех самых мелких цветов, которые он утром видел у себя в садике во дворе — голубизны неба после дождя, голубизны утра, далекой и возбуждающей мечты. Ее лицо в свете солнца светилось, как светится цветок на клумбе в солнечный день. Она прошла спокойно и солидно. Он почувствовал, что в горле пересохло и что ему не перевести дыхания. Что-то было вырвано из его сердца и ушло вместе с ней. Он был опустошен, оцепенел, устал, не мог говорить. Это сияющее существо, светлое, хорошо знакомое, с глазами, полными любви и горечи, с лицом, открытым солнцу, — она медленно появилась и медленно ушла, и за время между ее появлением и уходом все вокруг изменилось. Мир изменился. Мир обрел другую форму — и люди, и солнце, светившее на противоположную сторону улицы Саадат. И звуки изменились, они теперь не доносились издали, как бы в шуме ветра, глухо и неразборчиво — теперь они приблизились. Они с силой выходили из горл людей, чисто, ясно и разборчиво. Даже с лиц спала некая пелена, они приблизились, и ясны стали их привычные каждодневные черты.