Исповедь четырех
Шрифт:
Мне, понятное дело, именно туда и захотелось заглянуть.
Кстати, расскажу одну чудную историю. У меня была встреча какая-то относительно деловая на втором этаже большого клуба. Со мной была близкая компания. Мы закончили свои дела и пошли к выходу. На лестнице была давка. Там толклись люди немного припыленной как бы наружности, предпочитающие всем видам джинсов почему-то бананы, застегнутые под грудью, а всем майкам те, что размера на два больше. И были еще на многих жилетки. Из моего описания трудно представить ту конкретную публику, тем более что народ был разный и не обязательно такой, как я описываю. Мне просто таким он показался. Толпа текла, как в мавзолей, выше этажом, к сцене, откуда доносился грохот инструментов и резкий женский голос. «Пошли, посмотрим», — поволокли меня мои спутники. «Ну, пошли, — говорю, — это, кажется, Умка там поет. А народу-то почему такой лом?» Мы не поняли и протиснулись куда-то за спины. Не могу сказать, что это была моя музыка, но вокальная манера человека на сцене заставляла меня стоять и слушать. Потом наступил антракт. Умка наклонилась к залу и начала совершать непонятные мне действия. То есть она стала продавать свои диски. С моей колокольни, это было совершенно не артистское дело, я лично считаю, что должна быть дистанция, позволяющая человека на сцене считать отличным от человека в зале. А Умка на моих глазах
Мы долго-долго разговариваем в кафе. Потом выходим на шумный Арбат. Аня постоянно повторяет мне сквозь мои вопросы, что отвечает за свои слова. Ну, например: «У меня нет закрытых тем, просто я отвечаю за каждое слово. Просто есть за что отвечать». Я при этом думаю, что я, например, совсем не могу этого сказать про себя, а хочется.
Я: А тебе не кажется, что с каждым годом ты становишься все саркастичнее и злее?
Умка: Ну, я теряю некоторое количество иллюзий, вообще негоже иметь такое количество иллюзий, как в 35. В 35 я была еще очень… я только-только вылезла на сцену.
И вот, наконец, мне удалось докопаться, почему же сначала она меня подпускала не ближе, чем на пистолетный выстрел.
Умка: Ну, я раньше считала, что давать интервью нельзя никому никогда. Потом обо мне стали писать такую хуйню, что мне пришлось себя переломить и давать интервью всем и всегда, чтобы нивелировать эту хуйню. Основная хуйня про меня связана вот с этим мифом о какой-то ужасной хиппушке с гитарой, которая бескорыстно сидит на улице и страшно любит всех идиотов. Это не так.
Я: Но когда-то так это было?
Умка: Никогда так не было. То есть хипповать — хипповали, но никогда это не было беззубым идиотизмом.
Уж чего-чего, а беззубости у Ани нет точно. Сижу я, расшифровываю наши с ней разговоры и напарываюсь с частотой один раз в два абзаца: «только ты об этом не пиши», «я не хочу, чтобы об этом было что-то сказано», «это я говорю лично тебе, не нужно этого печатать».
Умка (подводя итог длинному рассказу): …и я хочу, чтобы об этом ни слова не было.
Я (в тоске и безысходности): Я отдаю себе отчет в том, что я пишу некий труд, потом я тебе его покажу. И ты захочешь оттуда вычеркнуть 90 процентов. Я скажу — о’кей. Все равно у меня не будет никаких вариантов. Мне просто будет нечего опубликовать.
Умка: Да нет.
На этой стадии наших диалогов мы стали доверять друг другу больше, чем полгода назад. Столько времени у нас ушло на то, чтобы приручить друг друга. При этом наше общение больше всего похоже на вытрясание денег из копилки, трясешь-трясешь, и только потом сыплется чистое золото.
Я (с неподдельной горечью): Хочу поделиться следующей мыслью: мне фактически совершенно не о чем писать книгу, потому что, наверное, существует в нас во всех много людей, например, я — музыкант на сцене, я — человек, который ходит в спортзал, пяток-десяток субличностей, я — дочь, много-много разных ипостасей. Вот у меня такое ощущение, я не знаю никого, кроме того, кого я назову, ну, допустим, Умка — идеолог, ты мне предлагаешь вот только этого одного человека.
Умка: Идеолог? Я совсем не идеолог.
Я: Я понимаю, что ты не любишь это слово. Ну, давай назовем не идеолог.
Умка: «Идиотка»?
Я: Хорошо, скажи правильное слово.
Умка: Что ты спрашивала, то я и отвечаю.
Я: Я говорю, что из 15–20 личностей у меня есть одна, которая говорит о работе.
Умка: Ты ж меня спрашивала о хиппи, я тебе все отвечала.
Я: Мне нужны остальные люди тоже.
Умка: Задавайте вопросы, я не могу просто взять и с потолка рассказывать, что я с утра, допустим, занимаюсь зарядкой.
Я: Это как раз ты говорила. Давай вернемся к любимому тобой персонажу. Пожалуйста, расскажи, каким ты была ребенком.
Аня усаживается поудобнее в мягкое синее кресло и стремительно превращается в того самого ребенка, о котором рассказывает.
Совершенно понятно, что Аня была жутко умным ребеночком. Наверное, у них в семье были все жутко умные. Например, дедушка, который мыл руки всегда после того, как с кем-то здоровался, был страшно умный. Он менял города и профессии и успевал свалить аккуратно до того, как на работе начиналась сталинская чистка и всех сажали, а то и хуже. На новом месте Умкин дедушка занимался совсем другим делом, чем на старом. В 50 лет в Москве он защитил кандидатскую про сахарную свеклу, хотя в Минске был юристом, а потом написал докторскую вообще на какую-то третью тему. Одним словом, все у них в роду были «отличники».
Когда уже вся книга была неделю как закончена и оправилась в издательство, Аня много раз позвонила и написала мне из Украины, что мол, негоже так мало про дедушку, что надо больше, ведь он был замечательный человек. И тогда мне пришлось выдергивать книгу из верстки и вставлять этот отрывок из ее письма. Я понимаю, Аня, говорю, у меня тоже был замечательный дедушка.
«Бабушка Раиса Владимировна была глазной врач высокой квалификации, но, когда родилась так называемая я, сразу же ушла на пенсию и стала воспитывать меня. Когда я, будучи существом довольно балованным, позволяла себе хамство и капризы, они сносили это с тем же философским спокойствием, что и советскую
власть. Если я требовала чего-то маловыполнимого, дедушка Иосиф Львович всегда говорил: „Ребенок не должен плакать“. То есть не в том смысле, чтобы орать на ребенка: „Не реви! Чего нюни распустил!“ и прочее, а просто дать ему, чего он хочет, или еще как-то утешить. Он часами рассказывал мне невнятные сказки о том — о сем, думая при этом, вероятно, о чем-то своем, но это было как-то удивительно мило. Позволял мне всячески себя перебинтовывать, тыкать в себя стетоскопом и так далее, когда я играла в доктора. Он вообще в молодости разделял толстовские взгляды и, видимо, сохранил их на всю жизнь. Например, никогда не убивал комаров, а только прогонял их, вяло помахивая рукой. Кажется, они его почти не кусали. Бабушка умела практически все. Она замечательно готовила, обшивала всю семью (с одеждой тогда, как некоторые помнят, было туго), штопала, вязала крючком, вышивала гладью, мережкой и по-всякому — когда она все это успевала, непонятно; до сих пор сохранились вышитые наволочки, клубки цветных ниток, дореволюционная машинка „Зингер“ — единственный предмет, уцелевший у нас с тех времен. Бабушка всех нас лечила от всех болезней, все чинила, и рядом с детским „ничего страшного“ у меня находится семейное выражение „бабушка полечит“. Дед знал как-то влегкую 17 языков, включая, например, арамейский, на всех на них читал и (на живых) слушал радио. У них в комнате стоял уютный круглый стол, и вот они, бывало, сидят вечерами (телевизора-то не было), дедушка читает вслух — как правило, русскую классику, библиотека была отличная, — а бабушка чего-нибудь шьет или вышивает, или они играют в домино или в „шестьдесят шесть“. У деда был порок сердца, больные почки и еще множество разных болезней, но бабушка его от всего очень удачно лечила и как-то так берегла по жизни, что он прожил 72 года и до самого конца чувствовал себя вполне сносно. Она умерла через год. И от их смерти не было никакого ужаса, никаких угрызений или метаний, а только ощущение, что вот завершилось что-то большое, хорошее, и в принципе ничего в этом страшного нет, так бывает».Мама-папа Умки были литераторы. Домой к ним хаживали деятели культуры и разные советские писатели, и даже Новелла Матвеева приходила занимать трояк (у нее потому что был муж-алкоголик, но она на него никогда не жаловалась) и радовалась, как у них уютно дома и не страшно, и пела свои песни под гитару. А Высоцкий и Окуджава были на бобинах. Знаете, как слышно хорошо, если дотянуться до магнитофона и ухо приложить… Неудивительно, что ребеночек в год говорил 50 слов, научился читать в 3 года, а в 5 уже таскал по дому большие тяжелые книги, кои прочитывал от корки до корки. В семействе считалось, что способности с годами таяли, и Анина мама говорила так: «Когда наша Аня была маленькая и еще умная…». Ане безумно нравился процесс рисования буковок, и потому она писала целые книги. Берешь листы, сгибаешь, сшиваешь, и получается книга. В книжке мишка и зайчик встречались и куда-то шли. Тут юному писателю в голову ничего не шло, а книгу дописать хотелось (как я ее понимаю!). И Аня исписывала все последующие страницы словами «шли-шли» и наконец на последней гигантскими буквами выводила «ШЛИ-ШЛИ» и внизу мелкими «и пришли». Аня говорит, что в детстве ее очень любили и давали сколько хочешь сгущенки, а пирожки какие бабушка пекла, ой… Да, а от меня с братцем взрослые прятали все сладкое (мама, привет!). С годами она становилась все более романтической натурой, а ведь именно мы, романтические натуры, выучиваем наизусть «Трех мушкетеров», несмотря на то, что мы — девочки. А может, именно поэтому.
Умка: Например, в первом классе у меня был такой друг Леня, мы были с ним два отличника, я все время во всех влюблялась и все время всех любила. И его.
Я: Ты прекратила это занятие?
Умка: Нет, в данный момент я нахожусь в процессе, ну правда, так случилось, что это мой муж, но так бывает, наверное, под конец можно себе позволить. А так — постоянно. И вот, значит, приходит этот Леня с букетом цветов, а я знала «Трех мушкетеров» наизусть, как еврей Талмуд. Ну, знаешь, как говорят, что, если книгу проколоть иголочкой, то еврей скажет, какая буква на каждой странице Талмуда под этой иголочкой. Вот я могла, наверное, так иголочкой проколоть «Трех мушкетеров».
Я: Я тоже знаю наизусть. Я даже берегу для тебя тот кусок, где мушкетеры ходят в гости друг к другу, и только единственный Портос к себе в гости никого не пускает. Мушкетон, слуга его, все время из-за дверей говорит, что хозяина нет дома, и даже если мушкетеры собирались к нему зайти и стояли под дверьми, то в этот момент они разворачивались и шли, например, к Атосу. (Это я из мести рассказываю, что Аня меня к себе в гости не зовет).
Умка: Видишь, как ты все хорошо помнишь, а я совершенно все забыла. То есть это книга всей моей жизни. Ну вот, принес Леня букет, а я сказала, значит, громогласно (поскольку я, как талантливый ребенок, могла громогласно глупости говорить): «Вот пришел мой любовник и принес мне цветы». Ну, я не могла понять, почему это так смешно.
Достаточно скоро обнаружилось, что у Ани абсолютный слух, и ее отдали заниматься музыкой в студию «Веснянка», куда несколькими годами позже, кстати, поступила девочка по имени Ира Богушевская.
Веснянковские педагоги обучали музыке по хитрой венгерской системе, которая подразумевала не ноты, а ступени. Ступени изображались жестом руки и были гораздо понятнее, чем дурацкие закорючки, диезы и бемоли. Они, можно сказать, описывали весь мир. А бабушка с дедушкой как раз подарили внучке чудное немецкое пианино из бархатистого дерева. Она подходила его погладить и называла «пианиночко». А потом в музыку вторглось обучение «как положено», с гаммами, тональностями и диезами, и гармония рухнула. Вот почему Умка не играет на пианино. Об общеобразовательной школе она отзывается еще хуже. Говорит, учительская была в основном наполнена «сталинскими сволочами», которые зацепились, окопались и до сих пор еще есть.
Умка: У нас была завуч, Валентина Николаевна по кличке «Тапочка», также по кличке «Мегера», она всем велела в тапочки переодеваться. Вот приходишь в школу, она прямо там стояла, маленькая такая, злобная сволочь с такими зубищами, ух, как мы ее все ненавидели, вот она стояла, и, типа, кто тапочки не принес — домой за тапочками, сменка!
Потом, когда наша мстительная девочка выросла, они и встретились (тревожная музыка).
Умка: А потом, когда уже курсе на первом, уже все, свобода, с какими-то хипарями по улице уже гуляю, смотрю: навстречу идет эта завучиха, Валентина Николаевна, я ее вижу, я сначала так, типа: здрасьте, а потом я поняла, что все можно, отошла и как начала кричать: сука, сволочь, ненавижу, гадина. Очень весело было.
Я: Накипело, видно!
Умка: Ух, какая она была дрянная, ну это везде было, это же завуч по воспитательной работе.