Исповедь: De Profundis
Шрифт:
Когда срок наказания осужденного истекает, общество предоставляет его самому себе, то есть, по сути, бросает его на произвол судьбы как раз в тот момент, когда должно было бы приступать к исполнению своего высочайшего перед ним долга. А почему оно так поступает, нетрудно понять: оно стыдится своих деяний и избегает тех, кого покарало, подобно тому как мы избегаем кредитора, которому не в состоянии уплатить, или шарахаемся от того, кому причинили непоправимое зло.
Что касается лично меня, то я хотел бы от общества одного: если уж я осознал все то, за что выстрадал, то и оно должно осознать, какое мне зло причинило, и тогда ни с той, ни с другой стороны не останется ни ненависти, ни обид.
Конечно, я понимаю, что в некоторых отношениях мне будет намного труднее, чем остальным, но я понимаю также, что так оно и должно быть, ибо в этом
Для меня же «весь мир – шириною в ладонь», [87] и, в какую бы сторону я ни бросил свой взгляд, всюду я вижу свое имя, высеченное на камне. Но не скандальная, хоть и мимолетная шумиха вокруг моего преступления сделала меня знаменитым, о нет! Просто мое имя перешло из своего рода бесконечности славы в некую бесконечность бесславия, и порою мне кажется, что я сумел доказать – если, конечно, это вообще нужно было доказывать, – что между почестями и бесчестьем всего один шаг, а может быть, и того меньше.
87
Слегка перефразированная цитата из пьесы Уайльда «Женщина, не стоящая внимания».
И все же именно в том обстоятельстве, что люди будут узнавать меня всюду, где я только ни появлюсь, и что моя жизнь (во всяком случае, ее безрассудства) снова станет открытой книгой для всех, я вижу и свою положительную сторону. Это заставит меня заново утверждать себя как художника, причем как можно скорее.
Если мне удастся создать хотя бы еще одно прекрасное произведение искусства, я тем самым смогу лишить злословие смертоносного яда, трусость – завуалированного глумления, а презрение – острого жала. И если жизнь окажется для меня не подарком, каковой она была для меня все последние годы, то я тоже не буду слишком большим подарком для жизни. Люди вынуждены будут выработать какое-то ко мне отношение, а значит, вынести приговор и мне и себе.
Ты, надеюсь, и сам понимаешь, что я говорю о людях вообще, а не о какой-то конкретной личности. Я сейчас ни с кем не хотел бы общаться, кроме художников или тех, кто много страдал. Первые из них знают, что такое Прекрасное, а вторые – что такое настоящая Скорбь. Остальные люди меня мало интересуют. От Жизни мне тоже ничего не нужно.
Из всего мною сказанного ты и сам можешь видеть, что для меня сейчас самое главное – это поиски внутренней гармонии в самом себе и созвучия своего «я» со всем миром в целом, и мне представляется в связи с этим, что одна из первых задач, которую я должен решить, – это больше не стыдиться своего наказания. Мне это нужно прежде всего ради собственного совершенствования, ибо я мучительно сознаю, насколько несовершенен.
Кроме того, я должен научиться чувствовать себя счастливым. Когда-то я это умел – или, во всяком случае, считал, что умею, – хотя, конечно, чисто инстинктивно: ведь я по натуре человек жизнерадостный. В то время я наполнял свою жизнь наслаждениями, словно кубок вином, – до самых краев. Ну а сейчас я воспринимаю жизнь совсем с другой стороны, и мне порой даже трудно представить, что такое счастье.
Помню, как в первом семестре в Оксфорде я прочитал в «Ренессансе» Пейтера – книге, которая таким удивительным образом повлияла на мою жизнь, – что Данте помещает в самые глубины Ада тех, кто по своей воле жил в постоянной тоске и печали.
Я пошел в университетскую библиотеку и отыскал в «Божественной комедии» то место, где описывается мертвое болото, на дне которого лежат те, что были так «печальны на воздухе привольном». Эти несчастные непрестанно повторяют, вздыхая:
Tristi fummonell'aer dolce che dal sol s'allegra. [88]Я, разумеется, знал, что церковь осудила accidia, [89]
но чтобы карать за печаль! Даже сама эта мысль казалась мне дикой: только священнику, ничего не ведающему о реальной жизни, могло бы взбрести в голову счесть это грехом. Мне было также непонятно, почему это Данте, который сам утверждает, что «печаль воссоединяет нас с Богом», [90] мог быть настолько жесток к тем, кто проявлял склонность к меланхолии (если, конечно, такие люди и на самом деле существовали). Я и подумать не мог, что когда-нибудь этот «грех» станет и для меня одним из величайших искушений в моей жизни.88
«Печальны были мы на воздухе привольном, что радуется солнцу в небесах» (перевод В. Чухно).
89
Accidia – праздность (один из семи смертных грехов) (лат.).
90
«Божественная комедия», «Чистилище», песнь XXIII.
Все время, что я был в Уондсвортской тюрьме, я молил Бога о смерти. Это было моим единственным желанием. Но когда, пробыв два месяца в тюремной больнице, я был переведен в Рединг и увидел, что мое телесное здоровье мало-помалу улучшается, я пришел в настоящую ярость и вознамерился, как только меня выпустят из тюрьмы, покончить с собой.
Со временем эта мания оставила меня, и я решил, что не стану уходить из жизни, но облачусь в покровы меланхолии и печали, как монарх в королевские одеяния, перестану до конца своих дней улыбаться, буду превращать каждое жилище, порог которого переступлю, в обитель скорби, заражу своим примером друзей, с тем чтобы они медленно шествовали со мной в печальной процессии, докажу им, что истинный смысл жизни заключается в меланхолии, отравлю их неведомой им раньше тоской, омрачу их жизнь своей собственной болью.
Но теперь мое отношение к жизни стало совсем иным. Я ужаснулся, осознав, насколько эгоистично и бессердечно вел себя по отношению к навещавшим меня друзьям, неизменно встречая их со скорбным выражением лица, так что им приходилось напускать на себя совсем уж траурный вид, чтобы я мог видеть, как глубоко они мне сочувствуют. Ну а в качестве «развлечения» я предлагал им безмолвно разделить со мной заупокойную трапезу и поил их горькими зельями.
Но в конце концов я понял, как для меня важно научиться чувствовать себя радостным и счастливым. Последние два раза, когда ко мне на свидание приезжали друзья, я из кожи вон лез, чтобы казаться веселым, и они не могли не заметить этого. Таким образом я старался хоть как-то выразить им свою признательность за то, что они проделали весь этот путь из Лондона специально для того, чтобы повидаться со мной. Я понимаю, насколько это ничтожная плата за их доброе ко мне отношение, но в то же время я абсолютно уверен, что это им было необыкновенно приятно.
А в субботу на прошлой неделе у меня побывал Робби, и тот час, что мы провели вместе, я делал все, чтобы он почувствовал, как я рад – причем совершенно искренне – нашей встрече.
Впервые с начала моего заключения мне сейчас по-настоящему хочется жить, и это лишнее доказательство того, что мысли и взгляды, к которым я пришел за последнее время, и в самом деле верны. В оставшиеся годы жизни мне хотелось бы сделать так много, что, если я умру, не успев осуществить хотя бы малую часть задуманного, это будет настоящей трагедией.
Я вижу новые для себя возможности и в Искусстве и в Жизни, и каждая из них – невиданная ранее грань совершенства. Да, я хочу жить, чтобы иметь возможность исследовать то, что является для меня новым миром. Хочешь знать, о каком новом мире я говорю? Думаю, ты и сам догадаешься. Конечно же это мир, в котором я сейчас живу.
Страдание и то, чему оно меня учит, – вот мой новый мир. Было время, когда я жил ради одних удовольствий. Я всячески избегал страданий и огорчений, какими бы незначительными они ни были. И те и другие были мне ненавистны. Я старался по возможности игнорировать их, видя в них как бы проявление несовершенства нашего мира. Они были чужды моей жизненной системе. Им не было места в моей философии. Моя мать, так хорошо познавшая жизнь во всех ее проявлениях, часто цитировала строки Гете, приведенные – и, я думаю, переведенные – Карлейлем в книге, которую тот подарил ей много лет назад: