Исповедь книгочея, который учил букве, а укреплял дух
Шрифт:
Ученик - дитя, а учитель - старец. Но при этом все - дети перед лицом природы. ("Природная" учительская акция святого Франциска, как она запечатлелась в "конспектах" его учеников - в "Цветочках", едва ли не два века спустя.) Усилие души, но и простодушная хитрость. Игра мысли, но и словесный каламбур. Все это разновидности школы, вариации ученичества. Слово сказанное - слово начертанное. И тогда певец, может статься, будет уравнен в правах с писцом. Оба - ученые, ибо язык песнопевца - тростник писца или калам по свитку. Голос нетленен, но столь же нетленны и буквы, ибо свиток сгорает, а буквы возлетают нетронуты. Съесть рукопись - причаститься ее мудрости. Вновь тема ученого - причащающего - буквоедства.
"Тело и голос даруют письмена немым мыслям", - спустя века и эпохи скажет Фридрих Шиллер. Жест и голос влекутся - вместе - к букве и
Смыть буквы вином и выпить! Неизреченные тайны каббалы как бы выбалтывали сами себя в кривых литерах древнейших алфавитов. Вселенная представала огромной, но замкнутой самоё на себя, аудиторией. А может быть, развернутым букварем, где небо - цельный текст, звезды - буквы, все до единой священны, ибо именно из них сложено имя Иисуса Христа. И хотя стены этой аудитории раздвинуты во всю ширь, а двери распахнуты настежь, но уютно в ней - как дома у печки, потому что обучение интимно: у каждого ученика свой учитель, а у каждого учителя - свой и единственный ученик ("Возлюбленные чада мои... "). Множественное число - чада - не прослушивается. А слышится вот что: "Сын мой единственный, возлюбленный... " Как видим, и ученик - под авторитарным надзором, но и сам по себе - одинок и растерян; но потому и всемогущ. В учении, конечно.
Жизнь в учении и есть подлинная жизнь школяра-ваганта, веселого мученика науки, освоившего ученость школьного порядка и академического (сказали бы мы теперь) "занудства" как праздник игры за пределами университетских тогдашних программ - тривиума и квадривиума. Вот оно урочно-внеурочное время! Собственно, так и должно быть, если мир - школа; школа тоже должна впустить в свои стены то, что ей, этой школе, с виду настоятельно чуждо, - праздный опыт души, прикинувшийся маргинальным пародированием того, что, собственно, и есть ученая жизнь средних веков, ибо, следуя за Честертоном, скажем, что смех и вера в средневековье содержательно совместны. Вот что поет отбывающий в Париж и обещающий своим друзьям непременно вернуться веселый вагант (но поет, ясное дело, в переводе Льва Гинзбурга):
Всех вас вместе соберу,
Если на чужбине
Я случайно не помру
От своей латыни,
Если не сведут с ума
Римляне и греки,
Сочинившие тома
Для библиотеки,
Если те профессора,
Что студентов мучат,
Горемыку-школяра
Насмерть не замучат,
Если насмерть не упьюсь
На хмельной пирушке,
Обязательно вернусь
К вам, друзья-подружки.
Этому только еще предстоит учиться на ученого.
Буквы буквами, но вино вином. Раствор чернильных букв в вине - не лучший напиток для этого развеселого школяра. Бахус и Шахус, упорядочивающие буквы, идут вместе, хотя и поглядывают друг на друга. Взаимно отражаясь, подправляя друг друга. Но и там и там - та же Schola: этимология и в самом деле - с самого начала - двоится. Двоится, готовая раздвоиться, эта школа. Но не раздваивается, потому что otium и negotium противопоставят себя друг другу много позже - в новые времена. Хотя вагантское школярство - трещина в фундаменте средневековой учености. Вновь XIII или почти XIII век!
Двойное бытие школы, оказывается, коренится в разномыслии слова. Единственного слова, объемлющего всю жизнь, целиком ее всю, понятую как "педиа" (воспитание), или, как сказали бы византийцы, "энкиклиос педиа" всеохватное воспитание; но в каждом своем деятельном шаге - практическое, здравомысленное. И тогда зубрежка, как потом окажется, школьная буквалистская ученость, тоже пойдет в дело - в виде гигантского законсервированного учительско-ученического корпуса. Может быть, и в самом деле дорогой подарок средних веков новым векам: средневековое масло всяческой учебы, которое действительно можно мазать на хлеб энтээровской науки. Хотя и это до поры. А иначе, почему тогда все так озабочены сейчас реформотворческим движением нашей школы? Но... еще раз Честертон: "Если XVIII
век был веком Разума, XIII век был веком здравомыслия. Людовик [IX] говорил, что излишняя роскошь в одежде дурна, но одеваться надо хорошо, чтоб жене было легче любить вас. Сразу чувствуешь, что в то время речь шла о фактах, а не о вкусах. Конечно, там была романтика; Людовик не только умно и весело судил под дубом - он прыгнул в море со щитом на груди и копьем наперевес. Но это не романтика тьмы и не романтика лунного света, а романтика полуденного солнца". Ибо все ученое научение - только здравого смысла ради, который внятен только выученному. Но только ли выученному?Свет смысла - просвет... Просвещающее (не в смысле XVIII века, конечно) научение. Но сначала - организационные формы этого научения.
Еще раз тот же вагант:
Во французской стороне,
На чужой планете,
Предстоит учиться мне
В университете.
Итак, университет. И то, скорее, как итог собственно средневековой учености, пребывающий уже за ее пределами, хотя ее же и поясняющий. Но прежде монастырь. А потом, после университета, и цех, и сообщество тайновидцев, и просто школа... И все это - тоже внутри и чуть после. Но что же делать, если время работает без перерыва?!
Как бы там ни было, но сначала - и в самом деле организационные формы средневековой, высвечивающей средневекового человека учености. Но лишь в той мере, в какой это нужно для вхождения в суть нашего дела.
ИЗ РАЗГОВОРА для упражнения мальчиков в латинской речи, составленного впервые Эльфриком в начале XI века, а затем распространенного учеником его Эльфриком Батой:
"... Наставник: - О чем хотите вы говорить?
Ученики: - Что нам заботиться о том, что мы будем говорить, лишь бы речь была правильная, а не бабья болтовня и не искаженная... ".
Или из письма Абеляра (XII век) к Элоизе: "Те, кто теперь обучается в монастырях, до того коснеют в глупости, что, довольствуясь звуками слов, не хотят иметь и помышления об их понимании и наставляют не сердце свое, а один язык... и что может быть смешнее этого занятия - читать, не понимая?.. Ибо, что осел с лирой, то и чтец с книгой, когда он не умеет сделать с ней того, на что она назначена".
А вот из биографии некоего ученого человека: "Шутки и скоморошества разных лиц в комедиях и трагедиях, над которыми обыкновенно разражаются непомерным смехом, он читал со всегдашней своей серьезностью. Содержание он считал совсем не важным, формы же слов и оборотов за самое главное".
И еще к сему. Из описания забот Карла, данного анонимным монахом из Сен-Галленского монастыря, о безошибочном чтении богослужебных книг: "И таким путем он добился того, что во дворце все отлично читали, хотя и без понимания". Чтение ради чтения. Понимание - дело десятое. Зато техника чтения - первейшее дело.
Но центр монашеской педагогики - опыт молитв. И здесь тренинг был куда более тщательным. И вновь: ради буквы - чуждой латинской буквы чуждой латинской речи; но буквы правильной и неискаженной и потому указующей на сокровенный смысл. Карл Великий распорядился: "Символ веры и молитву Господню должны знать все. Мужчин, которые их не знают, поить только водою, покуда не выучат. Женщин не кормить и пороть розгами. Стыд и срам для людей, называющих себя католиками, не уметь молиться".
Содержание (понимание смысла) уходит в немногое по объему, зато в концентрированное важнейшее: символ веры. А буква? Следует выучиться, но выучиться ради смысла, ежемгновенно ускользающего из тенет грамматико-литеральных правил универсальной - на целое тысячелетие - акции по универсальному воспитанию. Но... обуквален и сам смысл: символ веры не есть еще вера. Он - ее знаковый алгоритм, научить которому можно. А вот вере?..
Но смысл внесценичен, ибо не сводим к слову; он дан и так: в интуиции, откровении - изначально. Но все чаяния средневековой учености - подвести именно к слову этот сокровеннейший смысл. Вот он уже почти разъяснен, а на деле оброс комментаторской тиной, моллюсками слов, водорослями элоквенций. Но только в них он и жив, вопия о высвобождении из пут словоохотливой средневековой учености. Точнее: очерчено место смысла. А сподобленный такого рода учености это место умеет распознать. "Титаник" смысла-понимания (он же - утлая лодчонка, но такая, в коей можно спасти не тело, но душу) вот-вот вытащат на свет божий учители букв, бормотатели слов и сочинители фраз. Вот-вот вытащат, но вновь упустят. Сети, сплетенной из сколь угодно большого ученейшим образом организованного множества слов, не удержать этой лодчонки смысла со световодоизмещением "Титаника". Но оконтурить чаемый улов эта сеть может.