Исповедь лунатика
Шрифт:
Выросла где-то на Дону, в доме почитали отца как кормильца, грамотный был человек, герой войны: два ордена, пять медалей, ранение; курил махорку, пил цейлонский чай. Чай был ритуалом, в доме был культ стола, хороший стол – это было важно, мясо, своя картошка, хлеб всему голова. Ели с серебра. Скатерти были вышиты – сами вышивали. Выпив кружку чая, отец удалялся на балкон выкурить трубку. Курил две трубки в день. Не баловал себя. Водку пил умеренно. После смерти в его шкафу нашли какие-то машинописные перепечатки (свидетельства очевидцев появления НЛО в Горьковской и Харьковской областях) и полную тумбочку пустых металлических банок из-под цейлонского чая.
Татьяна вышла замуж за армянина; он ее любил и уважал. Они вместе прожили десять лет: пять в Армении, два в Баку и еще что-то где-то, там и сям. Она много говорила об Армении, о климате, о выжженной земле, о камнях, о культуре, о порядке в доме, об истории…
Она несла такую чушь, что над головой ее мне воображались стаи ворон. Они метались в черноте нашей комнаты и хлопали крыльями. Они садились на полки, шкафчики и каркали, каркали…
Мы к ней быстро привыкли,
50
Служба по делам иностранцев.
Мы расслабились. Съездили в Осло за гашишем, купили на центральном вокзале, пять грамм, спрятал в трусы. Продавший мне был покрыт какой-то коростой, шепнул, что очень много ментов:
– Если тебя возьмут с этим делом, сядешь. Надолго…
– Знаю. Не беспокойся, – сказал я ему. – Всё будет all right!
Он продолжал стонать:
– За местом установлено наблюдение – все под колпаком – ментов как собак – вон стоят…
В стороне, у киоска, мирно беседовали полицейские-велосипедисты, они были в шортах, мускулистые ноги в белых носках, спортивные темно-синие кроссовки с миниатюрными надписями “politi”, – они даже не смотрели в нашу сторону.
– Будь осторожен!
– Да, да, конечно, ты тоже.
В Ботаническом саду на скамейке, за жухлыми кустами розы…
Долго не отходил от окна. Может быть, час. Будто ожидая кого-то. На улице всё оставалось неизменным. Чахлый полумесяц несколько раз выглянул, но сумерки были во власти желтых фонарей, – на снегу так и не появилось того магнетического ртутного отлива, какой случается морозными ночами в дни полной луны. Время шло, ни одной тени не сдвинулось. Улица замерла и, казалось, тоже ждала чего-то: какого-нибудь прохожего, какой-нибудь машины. Снег под окном был подтаявшим, желто-охряным и успокоительно девственным. Длинные крючковатые пальцы тополей поблескивали льдинками. Тихо покачивались. До дурноты. Мое ожидание усиливали капли. Где-то что-то капало – за окном или в туалете, – а может быть, это было что-то другое.
(Иногда такое случается с часами: они тикают, тикают, и вдруг – в театре или кафе – я понимаю, что часы в данную минуту не могут тикать, потому что они остались дома.)
Площадка и двор были заснежены; беременные сугробы стерегли тропинку; проказниками украденная с остановки скамейка с головой снеговика выглядела эшафотом; неоном подмазанная дорога, решетчатая ограда детского сада, стволы старых тополей, стволы тополей…
Старался не дышать на стекло.
Сигаретные огоньки и воображаемое зеркало на углу овладели моими мыслями.
Ни за что не сказал бы: стоял я так, чтобы смотреть на улицу – дать приют моим глазам и опасениям? – или не смотрел, а прислушивался, пытаясь определить, где и что это капает?
Иногда ищешь в себе объяснение тому, в чем сам себе боишься признаться, и находишь фальшивую причину, куклу, которую ставишь на полку и морочишь ею людям голову, так что в конце концов начинаешь верить, будто ради этой куклы ты и предал свои идеалы, будто твоим идеалом была и есть эта кукла – бог, ради которого живешь.
Кап… Кап… Одна и та же нота! Кап… Настойчиво: кап! Будто кто-то за ниточку дергает. А не сердце ли это мое? Звук разбивающихся капель сшивал бытие; в этой протянутой над барабанной бездной ниточке отчетливо слышалось спасение. Точно кто-то с той стороны давал понять: ты не один… не один…
А затем оборвалось. Как подумал, так и смолкло. Тишина и темнота сомкнулись, как челюсти. Внимание сузилось. Отвел глаза. Со стен на меня смотрели родственники – черно-белые старые фотокарточки, – осуждение, вопрос, мольба. Охватила слабость. Каждый раз, когда я выглядывал из окна, чувствовал осуждение; даже если не смотрел на фотокарточки, знал, что они смотрят на меня, и я себе казался вором, который забрался в чужую квартиру. Ощущение, что я – не я (или не тот я), а некто притворяющийся мною, посетило и преследовало с первого же дня, как я вошел в этот дом (если это дом, то человек – крыса), сел на табурет на кухне под датской лампочкой, огляделся и скис.
Пятнадцать лет… нет, лучше так – 15. Когда пишу цифрами, отчетливей понимаю, как много лет прошло. 15 лет назад ее ввинтил дед (я держал стремянку), и она до сих пор работает! Я помню, как дед и бабка (обоих нет) восхищались ее яркостью, не могли нарадоваться, всем говорили: «Какой молодец! Прислал такую лампочку! Светит, как праздник! И чай в пакетиках: смородиновый, клубничный, лимонный… Душистый – стоит заварить, и аромат по всей квартире, по всему
дому!». Этот Pickwick можно было купить на вокзале, в киоске, заварить – и ничего не ощутить, ни аромата, ни праздника. Но – у них-то чай был из Дании, из посылки (посылка для русского значит так много), это совсем не тот чай, что в киоске или на вокзале. Я не спорил, бессмысленно, я спокойно донашивал дядины вещи из тех же посылок, пришли вместе с чаем и лакрицей (запах долго держался), а к ним писульки, точно инструкции: моя жена говорит, что эта куртка вышла из моды и мне нужна какая-то другая куртка, и вот мы на днях сходили в магазин и разорились – купили мне куртку, хотя я и противился: я же такой практичный, а это приобретение – это так непрактично, тем более учитывая наше положение, а как только что-нибудь идет вразрез с обстоятельствами, я сразу становлюсь упрямым, но мы, знаешь, в последние дни обрели чувство некой уверенности или, скажем, тень надежды налилась густотой, и я стал использовать больше красок и меньше воды, что тоже могло быть причиной, почему мы решили купить для меня новую куртку, а эту мы решили, так как она всё еще новая (или почти новая), послать тебе, у вас в Эстонии наверняка такие куртки еще не вышли из моды, если вообще мода на такие куртки дошла до Эстонии, у нас такие куртки были какое-то время – вот еще в прошлом году – в пике, и неожиданно, я, как всегда, не заметил, а мне жена говорит, что только иноверцы носят такие куртки, а все датчане вдруг перестали носить, будто сговорились проверить: кто тут коренной, а кто – инострань, – и я спокойно донашивал; приперся в мае в этой куртке в институт, и в курилке мне одна девушка заметила:– Что, новый куртяк?
– Да, дядя из Дании прислал.
– Круто, только она зимняя, а сейчас уже май.
Ее подружка добавила:
– Всю зиму проходил в драной, а тут в новой пришел…
– А я ту куртку выкинул, и другой у меня нет, – объяснил я, ничуть не смущаясь.
– Круто живешь, – засмеялись они, и я засмеялся – над собой: ничего другого не оставалось, – у меня дома такой развал, мне стыдно было к себе людей приглашать, куртка – это так, шутка.
Одна потом вышла за бизнесмена, теперь она черт знает кто; другая родила от вора, он тягал кошельки у иностранок на Виру.
Обе длинноногие…
Я помню, как на них пускал слюни Адар, музыкантишка, который приходил к нам в институт бухнуть или попить кофе – тогда он был нищеброд с козлиной бороденкой и слипшейся челкой; он бережно пронес сквозь девяностые образ шкета в коротких штанишках, он носил рваные тенниски, на сцене появлялся в гольфах. Он был поджар, много бухал, подкрашенными, как у Роберта Смита, глазами изображал из себя психоделического наркомана… Теперь это совсем другой человек. Он сановит и уверен в себе, пишет музыку для российской попсы. Раньше он пытался быть альтернативным, подражал то «Кино», то EMF, играл в трусах, как Wedding Present, жопой крутил перед Айзеншписом, когда тот в Таллин «Технологию» привозил, попал в фокус локальных телевизионщиков и быстро о нас забыл, нырнул в линзу, как щенок в миску, и с урчанием растворился в ней… Затем я исчез, потому что все вокруг ныряли во что-нибудь: кто в телевизор, кто в радиоприемник, кто в бензин, кто в сахар, кто в металл… выныривали с бисмарками на шеях, в лексусах, ногами вверх в карьерах… В те скверные годы лучшие уходили в траву… и я за ними, с мешком бобин и черновиков… А когда вернулся и включил ящик, то узнал, что Адар стал писать попсовые песенки для нюбильных старлеток! В конце концов его проглотила политическая секта, он для них стал писать тоже – предвыборный гимн о том, что Эстонию от кризиса спасет только строитель храма, вот если строитель храма встанет у руля, мир посветлеет и у нас будет два лета и ни одной зимы.
А у моей матери на кухне работает датская лампочка, которую прислал дядя в 1993 году! И с каждым годом она светит ярче. И будет светить – храм раньше рухнет.
Есть вещи, о которых нет необходимости говорить вообще… могут и просто сплавить в Латинскую Америку замаливать грехи с кокаином в гондоне – сейчас это модно. Перуанскую тюрьму не переживу точно. Одиночку в Тарту еле-еле – до сих пор часть меня там томится: обычные тесты, которыми меня там время от времени беспокоили, я воспринимал как неслыханное издевательство, почти пытки («Вы бы хотели поохотиться на диких хищных животных? Принять участие в сафари?» – «Конечно! Крестик!»), – нет, перуанская тюрьма меня просто съест. Язва, печень, камни… Тарту далось тяжело, а ведь я там всего лишь лежал на полу – постелил себе матрас и читал, по камерам ходила в основном русская классика, думаю, нигде больше она спросом не пользуется, нигде русской классики не знают лучше, чем в тюрьмах… Надо же, меня выводили из себя тесты: «Напишите две-три книги, которые вы любили в детстве больше всего» – «Капитан Гаттерас», «Граф Монте-Кристо» (вот откуда все беды, решит психолог)… Я убивал время с затычками в ушах: книги, книги, книги… а в вентиляционных шахтах шли радиопьесы, люди переругивались, спорили, трепались, чего-то просили… выключить это было невозможно, не слышать тоже, – когда включали радио, мне удавалось его не слышать, но человеческие вопли заглушить собственными мыслями невозможно… это были голоса из чрева, они вгрызались в сердце… я слушал их и содрогался: а вдруг и мой обезображенный тоской и психозом голос скоро полетит по коленцам шахты от камеры к камере с ужасной исповедью?.. до сих пор слышу: «Ой-ой!.. не могу больше! волки!». Голоса, голоса… «Девки, у кого сахарин есть?» Тюремные сводки: в первую же ночь я узнал, что в день открытия тюрьмы в ней вздернулся какой-то должник. «Его хотели на волю… а он вздернулся!» – «А чего тогда его вообще сюда привезли, если на волю?» – «А спроси их!» – «Один-три-восемь, подойди на телефон, базар есть! Один-три-восемь, Валера, че, уснул, что ли? Подойди на телефон, ну!»