Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

То же с литературой. Ахиллесова пята письменности – она устремлена в будущее, в котором существовать невозможно (когда меня прочтут, мне будет глубоко всё равно), отсюда невозможность коммуникации, осуществление которой я какое-то время допускал (ну, вот и она, последняя, отвалилась, как насытившаяся пиявка).

Всё хорошо. За окном снегопад. Ползут осторожные огни. Мороз крепчает. Человечество, будто предчувствуя Судный день, торопится перегнать в цифру всё, дабы замумифицироваться в дигитальном ковчеге и отчалить на нем в Грядущее. Bon voyage!

* * *

Мы встретились с Сулевом возле кинотеатра «Сыпрус» (что от него осталось) и засели в «Сан-Патрике»; он только что вернулся из Ямияла – навещал сына – и ему не терпелось выговориться… но не выходило. Сильно нервничал; дергался, выглядел потерянным, всё время облизывал губы и озирался. Мы взяли сразу по два черных кофе, чтобы не ходить, и сели в темном малом зале подальше от окон и шумных посетителей. Тут Сулева прорвало; говорил на редкость много и быстро, крутил самокрутки и порывался выйти, но сам себя останавливал, потому что хотел говорить, и тогда мы с ним вместе вышли… его голос дрожал, руки тряслись; он был сильно бледен… на улице, наконец, он подошел к сути, сказал, что Ристо жалуется на плохой сон – ему дают таблетки, а он от них отказывается, и врач Сулеву сказала, что это может не в его пользу сказаться на комиссии; Сулев битых три часа уговаривал сына принимать лекарство…

– Я

его прошу принимать лекарство, пойти на компромисс, а сам понимаю, что говорю глупости…

И в эту секунду, когда он произнес эти слова, меня пронзила цепочка воспоминаний, внутри меня будто вспыхнуло, как молния, которая вдруг разом осветила в темной, как ночь, комнате несколько предметов: во-первых, я вспомнил, как мать мне привезла туда плеер с моей старой кассетой, на которой была записана «Группа крови»; во-вторых, я вспомнил, как той же ночью слушал ее; в-третьих, когда я слушал «Спокойную ночь», в самом конце песни, во время восходящего соло, мне припомнилось, как я услышал эту песню в первый раз: это было в телефонной будке, возле бывшего Машиностроительного завода, на улице Вольта, там был аппарат, по которому можно было говорить бесконечно – бросил двушку, и болтай сколько хочешь, – мой приятель поставил мне «Группу крови», я слушал как завороженный, «Спокойная ночь» меня просто околдовала, я лежал в ту ночь в Ямияла, слушал, вспоминая, как тогда, на Вольта, в будке меня охватил экстаз, и вдруг – непостижимым образом мое сознание выбрасывает глубинное воспоминание, которое логически никак не связано ни с Цоем, ни с поэзией этой песни, ни с чем – я вспоминаю мое двенадцатилетие… просыпаюсь утром и вижу: на столе стоит пепси-кола, торт, высокие стаканы с наклейками яхт (отзвук Олимпиады) и мамин подарок – толстенький марочный альбом в кожаной обложке, вскакиваю, бросаюсь к альбому, открываю и вижу – блок ново-гвинейских марок с футболистами! Яркие, солнечные… Эти марки стали моими самыми любимыми. К ним впоследствии добавилось два южнокорейских блока, приуроченных к футбольному чемпионату в Мексике… Как я рыдал там, в Ямияла, в ту ночь! Как меня разобрало! Я никогда в жизни не плакал так сильно, сердцем… мою грудь просто разрывало от боли (возможно, еще и потому, что я душил слезы, и плач шел внутрь меня: он вырывался из сердца и, придушенный, возвращался в него, – остановиться было почти невозможно: я мог захлебнуться в нем, как в собственной рвоте)… Какой подарок мне мама сделала! Какой подарок! Как меня вывернуло в ту ночь!

Я не стал рассказывать этого Сулеву; потому что Ристо в ту минуту был там.

Сулев сказал, что Ристо скучает, просится обратно, на Палдиское шоссе, в дурдом… Я-то сразу понял, что не в дурдом на Палдиском шоссе он просится, но сказал совсем другое:

– К тому чудику, с которым ты когда-то лежал?

– Да, говорит, с ним было веселей. Я его понимаю. Чудик обещал ему изобрести лунопроводной интернет. Это смешно. Он был и тогда такой смешной. А тут, в Ямияла, говорит, совсем скучно, тут не с кем поговорить, все только и говорят что о жратве…

– Это точно.

– Нечего делать…

– Верно, делать там нечего.

– Ничего писать он больше не хочет, потому что боится, что врачи украдут, да и, говорит, нет смысла: никому это не поможет…

– Да, – сказал я серьезно, – он прав: не поможет!

– Я тоже так думаю, – заулыбался Сулев, но глаза его выдавали… и меня, наверное, глаза выдавали тоже – я думал о другом: наверняка у Ристо были такие ночи, как та у меня… наверняка Сулев это чувствовал… но говорить об этом было бессмысленно… это ничего бы не изменило.

* * *

Нас замело. Ветер прекратился. Подтаяв на солнце, снег гулко обваливался с крыши. Ослепительное солнце. Ухнет снег за спиной, точно прыгнул кто-то, и тихо, никаких шагов, ни звука. А потом всё сковал сухой, как спирт, мороз. В ночь у нас кончилось всё. Остались только спички. Я поломал скамеечки и стулья, стопил их и приглядывался к вещам, размышляя, что бы еще спалить. Вода так и не закипала. Тогда я взял щепотку чая и положил в рот, и так ходил, посасывал. И это был чай, самый настоящий. Я вкус чувствовал. Потом еще щепотку… Годом после я то же делал в одиночке, в Тарту. Там у меня была вода, была розетка, был даже кипятильник, но электричество мне отключили, потому что – суицидал, наверное. Видеонаблюдение. Шмон с овчаркой – каждую вторую неделю. В Кнуллерёде [117] возле моего имени ставили жирную красную точку: «опасен», – я эту точку возле себя плывущей, как спутник, чувствую постоянно, иногда она пульсирует, иногда жужжит, как шмель, а иногда – попискивает, как резиновый пупсик. Когда в экспертном отделении Батареи спички кончились, Дед распотрошил матрас и ватином от лампочки прикуривал; Борода вязал носки и ругался: «Дед, хорош! Вонища, хоть святых выноси!» В Ямияла шмон делали тоже регулярно, искали, как правило, «тракторы», а находили столько всего… даже то, о чем не подозревали пациенты, и потом за нож или наточенные ложки закрывали в карцер на сутки, оттуда выли: «Я не зна-а-ал… Это не мое-о-о…». Никто не верил. Я боялся, что у нас что-нибудь найдут. Сам искал на всякий случай – не дай бог, не дай бог на второй срок… Чай пили только в определенные часы: «Ку-у-ум ве-е-еси!» [118] – кричала кухарка, и все мы шли с кружками за кипятком, как бедуины. Чай, если у тебя был чай, хранили под замком в шкафу (на пачке писали фамилию), ты подходил, говорил: «Чай», – и тебе давали пачку, ты насыпал себе сколько надо, тебе наливали кипяток, и ты шел, за тобой – следующий: чай – кипяток – следующий… Мой сухой чай во рту был в тысячу раз свободней, без кипятка, без кружки, он был вкусным и атмосферным. Я выходил из церкви, пожевывая крошечные лепестки, щурясь, смотрел на белые горы – я не знал, что мне предстоит. Но всё это ерунда. Батарея, Тарту, Ямияла – это чушь по сравнению с холодом в горах. Теперь мне стыдно, что я мог бояться… Чего я боялся? Чего? Из-за этого я потерял тебя, из-за этой ерунды… всё это мои страхи… иллюзии, фантазии… это они тебя отняли у меня. Нет, не так. Слово «страх» – здесь и выше – слишком возвышенное и космическое; надо писать не «страх», а – «трусость». Подлинный страх я встречал, он нападал исподтишка, застигал меня в тишине, но сначала навещало предчувствие, которому и сопутствовали стайки боязней.

117

Датский психиатрический приемный покой (см. роман «Бизар»).

118

Горячая вода (эст.).

Меня постоянно сопровождают призраки, они мне что-нибудь нашептывают или подсовывают знаки: иногда маленькие, с монетку величиной, а иногда большие – однажды привезли норвежца.

Это было накануне моего пленения. В Хускего приехала русская женщина лет сорока пяти, она была замужем за норвежцем – я убежден, что она его привезла только затем, чтобы он стал предзнаменованием для нас. Сама она, разумеется, не представляла, зачем уговорила его ехать, более того: вряд ли понимала, зачем тащилась из Трондхайма в Хускего. Ее муж был знаком, какие попадаются на лесных дорогах: ржавые, покосившиеся, с облупленной краской, и не разглядеть, что там намалевали. Таким был ее норвежец, едва живой, как тряпичный полишинель. Он почти ничего не говорил, только покашливал и дышал в кулак, точно надувая невидимые воздушные шарики, и глазел на всех в недоумении: неужели вы их

не видите? Посмотрите, какие красивые! Воображаемые шарики самых разных цветов и размеров плодились вокруг него. Старик Винтерскоу от этой пары моментально устал, съежился, нос его торчал, как колючка. Ему было не до них. Его лихорадило предстоящее путешествие. Показывал очередной факс из Петербурга: надо ехать, делать визу, оформлять бумаги, писать отчеты, собирать деньги, то да се, обычное хождение по коридорам бюрократического лабиринта. Некогда возиться с праздными людьми. Они были ему не только неинтересны, но даже неприятны. Я это видел: старик с брезгливостью принимал книги и фотографии, диски – подарки, подарки, – отдал Ивонне. Перед тем как смыться с концами, наказал нам с Дангуоле приготовить для гостей комнату в замке. Хромая на одну ногу, мы отправились в замок. Во время уборки я под столиком, среди мусора, нашел монетку: пять эстонских сентов! Земля задвигалась у меня под ногами! Откуда в замке пять эстонских сентов?! Спрятал в карман, сделав вид, будто ничего не случилось. Дангуоле приготовила грелки для кроватей, занялась глажкой постельного белья, а меня отправила за свечами в наш домик; когда я выходил из него, фонарь, который я повесил над дверью, погас. Я замер и долго стоял в леденящей душу темноте. Мне подумалось: а не ослеп ли я? Нет, не ослеп. Что-то вижу. Мусорные контейнеры возле моего дома в Копли – вот что я вижу! Я стоял там – за гаражами… и слышал, как скулит железная дорога, хрустит лед… возле ступы ходили тени… Это были Виго и Биргит. Они зажигали на ступе свечи. Все фонари у домика Нильса горели тоже. Но мне почему-то казалось, что я в полной темноте, сквозь которую идет подземный ход к моему дому в Таллине и какая-то сила меня затягивает в него, как болото. Я цеплялся за огоньки. Я всматривался в них. Они горят, они горят… но я – не вижу их! Огоньки выскальзывали из моих глаз, как мальки из ладоней, выскальзывали и гасли. Темнота тянула. Я побежал. Заболело колено. Встал на полпути в замок и – решил не возвращаться. Обмануть всех! Подумал: надо покурить одному – тогда отпустит. И тут чужая мысль скользнула: «Повеситься, что ли?». Мои глаза рассматривали вяз, дорисовывая на его толстенной ветви смутно вырезанные из темно-синего фона очертания покойника. Покурил и пошел в лес – что-то влекло. Не заметил, как оказался на холме, вдали мигали красные сигнальные огоньки радиобашни, белесая пелена висела над лесом, было мрачно, ночь еще не завязала мешок, но веревка тьмы уже давила шею… Помню, что долго шел по дороге, уходя из Хускего дальше и дальше, было весело и легко, я улыбался… Отпустило, думал я, слава богу, отпустило! Даже смех рвался из груди, но я его удерживал; не выплескиваясь, смех переливался внутри, и мне казалось, что самая настоящая радуга растет из моего сердца. Так я дошел до домика лесника. На меня зарычала собака, другая визгливо взлаяла, и радуга рассыпалась, как хрустальная, на миллион осколков… Запорошенный смехом, я повернул было обратно, но не смог идти: навалилась и давила тьма. Я стоял, будто уткнувшись в невидимую стену, не в силах сделать шаг! Меня что-то держало, выворачивая из себя. Когда я, сделав невероятное усилие, все-таки пошел, каждый шаг мне давался с таким трудом, точно я шел сквозь воду, но страшнее всего было то, что я шел… как бы это сказать: «вспять себе» или «сквозь себя», что ли, – это трудно объяснить, но мои глаза были вывернуты и смотрели на домик лесника, я стоял там, глядя на двор с собачьими будками, смотрел на тачки и никуда не хотел идти, меня раздражало то, что мое тело зачем-то уходит куда-то по тропинке… сквозь лес, в Хускего… я ушел домой, в вагончике была раздраженная Дангуоле, она стала меня пытать вопросами… сухо сказал, что ходил к домику лесника… она спросила, что мне там понадобилось?.. я не знал, что сказать… просто ноги повели… она сказала, что завтра ей там работать… я это знал… она больше не разговаривала со мной, скурила джоинт одна и легла спать… утром в хорошем настроении – отходчива – она меня поцеловала и ушла работать к леснику. Несколькими часами позже я впустил в дом духов и они увезли меня в Оденсе, затем в Копен, Кнуллеред, Гнуструп… и теперь мы в Норвегии, откуда приехал Курт со своей русской женой. Господи, как много русских жен в Норвегии! Одна из них в Хускего привезла своего норвежца, чтобы он стал знамением!

* * *

К нам прорвался на лыжах Олаф. Долго уговаривал собраться и идти с ним. Так нельзя! Тут нельзя! Вы не можете здесь оставаться… и так далее. Я с ним был полностью согласен, но – мы отказались. Поговорили, напоили его чаем, сами тоже попили…

– Herre Gud! [119] – вдруг как-то невпопад сказал он.

Я не сразу обратил внимания на это. Мало ли… И тут он запричитал:

– Что со мной? Хярре гюд, хярре гюд…

119

Боже мой! (норв.)

Я посмотрел на него. Он был сильно обеспокоен. Трогал себя. С него пот градом лил.

– Ta det me ro, [120] – сказала Дангуоле, и ее улыбка мне не понравилась.

– Та де ме ру, – повторял Олаф. – Что со мной?

– Det er bare sopp, [121] – сказала Дангуоле и засмеялась. – Не паникуй!

– Что? Какие грибы? А! У меня сейчас будет приступ! Меня опять положат в психушку!

120

Успокойся (норв.).

121

Это всего лишь грибы (норв.).

– Do not panic! – сурово сказала Дангуоле. – Calm down and take it easy! [122]

Ее лицо было злым. Она смотрела на Олафа с презрением. В складках вокруг губ собралась брезгливость, она словно говорила: все мужики – тряпки, слюнтяи, падкие на крашеных шлюх, трусы!

Я разозлился на нее: чокнутая дурочка! Всем подсовывает грибки! Хускегорская шуточка, накормить салатом, как Иоаким делал, а потом смотреть, как люди мочатся от страха в штаны. Это было несправедливо, по отношению к Олафу это было чертовски нечестно, даже подло. Парень изо всех сил хотел нам помочь, желал нам добра, на свой примитивный деревенский лад, как мог, надо быть благодарным, да хотя бы за батарейки, зажигалки, консервы… А она – грибки, такая злая шутка! Я так на нее разозлился… так разозлился… я не хотел ее видеть. Я хотел встать и пойти вместе с Олафом в Какерлакарвик. Сдаваться ментам.

122

Не паникуй! Успокойся и расслабься! (англ.)

18

Позвонила мать, сказала, что нашла еще одно место, где она будет убирать. Торжественно воскликнула: музей! Я тут же спросил, какой именно. Она не могла сказать, что это был за музей. Оказалось, что тот же, в котором работал Сулев. Он сказал, что к ним устроилась странная русская уборщица, которая перед тем, как взяться за уборку, всегда обходит все залы и, пока не рассмотрит все экспонаты, за швабру не берется.

Теперь у нее пять объектов, она бегает с одного на другой целыми днями. Нигде не успевает. Дома ее почти не бывает, я иногда захожу навести порядок, которого она не замечает; зато заметила котенка, которого я принес.

Поделиться с друзьями: