Исповедь Стража
Шрифт:
«Я жалею тебя. Да, жалость тяжела тому, кого привыкли считать властелином. Но я — таков, как есть. Хочешь — прими мою жалость. Не хочешь — что ж, я все равно не уйду. Сейчас я тебя не оставлю».
— Отец.
И тот, кто сидел на троне, внезапно согнулся, закрывая лицо руками; плечи его вздрагивали, и глухо вырывались из горла рыдания.
«Так надо. Тебе станет легче. Никто не узнает, что ты был слаб».
Он поднялся еще ступенью выше. Изуродованная рука ощупью нашла его руку и судорожно стиснула ее, словно Мелькор боялся, что Гортхауэр уйдет.
«Никто не увидит твоей слабости. А я буду молчать. Люди говорят: слезы смывают боль и горе. И сильнейшим иногда бывает очень горько.
Потом они долго сидели напротив друг друга, и Гортхауэр бережно держал в ладонях руки Учителя. Наконец Мелькор тихо встал и, остановившись за спиной Гортхауэра, чтобы тот не видел его, сказал негромко:
— Благодарю тебя, сын. За все. Только не называй меня больше отцом. Прости. Так надо. Потом поймешь.
Гортхауэр молча кивнул.
Я не очень понимаю, почему Мелькор так не хочет, чтобы Гортаур называл его отцом. Странное отчуждение. Или он так бережет себя? Свое спокойствие? В наших некоторых преданиях майя Эонвэ считается сыном Манвэ — и что? Что дурного в том, чтобы быть чьим-то отцом? Или стыдился Гортхауэра Жестокого и не хотел, чтобы его обвиняли в том, что ТАКОЕ породил?
Впрочем, мне, тупому нуменорцу, приверженцу Света, неспособному узреть Свет истинный и понять величие Тьмы, вообще следует заткнуться. Как я смею рассуждать о деяниях самого Учителя!
Кстати, а если бы сейчас не я допрашивал Борондира, а он меня, чем бы я кончил? Тут слишком часто говорится о распятии на скале и о кострах… А?
Берен сидел, вернее, полулежал, прислонившись к стволу большого дуба. Он чувствовал себя страшно утомленным и в то же время — почти счастливым. Все, что было до того, казалось невероятным страшным сном, в котором почему-то была и Лютиэн. Но здесь-то был не сон, и Лютиэн была рядом — настоящая, та, которую он знал и любил. Та, что сопровождала его на пути в Ангбанд, невольно пугала его своей способностью принимать нечеловеческое обличье, своей страшной властью над другими — даже над самим Врагом. И еще — где-то внутри была потаенная злость на самого себя — ведь сам-то ничего бы не смог. Сейчас же ему было просто до боли жаль ее. Все, что он ни делал, приносило лишь горе другим. Сначала — Финрод. Почему он не отказал Берену в его безумной просьбе? Только эти слова: «Ты же не знаешь, почему я согласился…» Прав, видно, был Тингол. Что сделал сын Барахира? — погубил друга, измучил Лютиэн… «Ведь я гублю ее, — внезапно подумал Верен. — Принцесса, прекрасная бессмертная дева, достойная быть королевой всех Элдар, продана отцом за проклятый камень… А я — покупаю ее, как рабыню, да еще не гнушаюсь ее помощью… Такого позора не упомнят мои предки. Бедная, как ты исхудала… И одежды твои изорваны, и ноги твои изранены, и руки твои загрубели. Что я сделал с тобой? Все верно — я осмелился коснуться слишком драгоценного сокровища, которого не достоин. Вот и расплата».
Он посмотрел на обрубок своей руки, замотанный клочьями ее платья. Теперь Сильмарилл в чреве Кархарота. Он усмехнулся. Лютиэн спала, свернувшись комочком, прямо на земле, и голова ее лежала на коленях Берена. Здесь, в глухих лесах Дориата, едва добравшись до безопасного места, они рухнули без сил оба: он — от раны, она — от усталости. И все-таки она нашла силы остановить кровь и унять боль. Берен, как мог, осторожно погладил ее по длинным мерцающим волосам; это было так несовместимо — ее волосы и его потрескавшаяся грубая рука с обломанными грязными ногтями… «И все-таки камень не дался мне.. Неужели этот камень действительно проклят и все, что случилось со мной, — месть его? Тогда хорошо, что он пропал… Но мне придется расстаться с Лютиэн. Может, так и надо… Ведь я люблю ее. Слишком люблю ее, чтобы позволить ей страдать из-за
меня…»Лютиэн вздрогнула и раскрыла свои чудесные глаза.
— Берен?
— Я здесь, мой соловей.
— Берен, я есть хочу.
Это прозвучало настолько по-детски жалобно, что Берен не выдержал и расхохотался. Право, что ж еще делать — он, калека, огрызок человека, не мог даже накормить эту девочку, этого измученного ребенка, который сейчас был куда сильнее его.
— Что ты, Берен? — Она опустилась на колени рядом с ним.
Берен внезапно помрачнел.
— Лютиэн, мне надо очень многое сказать тебе. Выслушай меня.
Он взял ее руки — обе они уместились в одной его ладони.
— Постарайся понять меня. Нам надо расстаться.
— Зачем? Если ты болен и устал — я вылечу, выхожу тебя, и мы снова отправимся в путь. Я не боюсь. Мы что-нибудь придумаем…
— Нет! Ты не поняла. Совсем расстаться.
— Что… — выдохнула она. — Ты — боишься? Или… разлюбил… Гонишь меня?
— Нет, нет, нет! Выслушай же сначала! Поверь — я люблю тебя, люблю больше жизни. Но кто я? Что я дам тебе? Что я дал тебе, кроме горя? Ты — дочь короля. Я же… у меня, считай, не осталось родичей… Ничего не осталось. И все, что я совершил, — лишь благодаря тебе. Что я сделал сам? Даже если я стану твоим мужем — как будут смотреть на тебя? С насмешливой жалостью? Жена пустого места. Жалкая участь. Ты — бессмертна. А мне в лучшем случае осталось еще лет тридцать. И на твоих глазах буду я дряхлеть, впадать в слабоумие, становясь гнилозубым согбенным стариком. Я стану мерзок тебе, Лютиэн.
Откуда такая боязнь старости? Как говорят наши старинные предания, доживший до старости считался мудрым и удачливым. Старость страшна тому, кто остался один, — а у Берена было много родичей, живших в Дор-Ломине, да и мать его была еще жива. Он, по праву вождь своего народа, был не одинок в мире. Такое отношение к старости, когда в ней видели только скорби да немощь, появилось куда как позже, когда Тень пала на Нуменор.
— Я и сейчас слабый калека. Я прикоснулся к проклятому камню, Лютиэн. Когда я держал его, мне казалось — кровь в горсти…
— Берен, как ты смеешь? Я никогда не брошу тебя, даже там, в чертогах Мандоса, я не покину тебя! Проклятый камень… Ты раньше был совсем другим, ты был похож на… на водопад под солнцем…
— А теперь я замерзшее озеро.
— Это все вражье чародейство. Ты ранен колдовством. Я исцелю твое сердце! Мы останемся здесь. Мне ничего не нужно. Только ты. Что бы ни было — только ты. И да будут мне свидетелями небо и земля и все твари живые — ныне отрекаюсь я от своего бессмертия! Я клянусь быть с тобой до конца. Нашего конца.
— Нет, Лютиэн. Может, честь и позволяет эльфам не считаться с волей родителей, но Люди так не привыкли. Тингол — твой отец. Я уважаю его. Я не могу его оскорбить. Да и скитаться, словно беглые преступники, словно звери… Нет. У меня есть гордость, Лютиэн.
— Что же… Пусть так. Хорошо хоть что мы дома. Здесь — Дориат. Сюда Злу не проникнуть…
— Оно уже проникло сюда, Лютиэн. Зло — это я. Из-за меня Тингол возжелал Сильмарилла. Вы жили и жили бы себе за колдовской стеной в своем мире. А теперь я навлек на вас гнев Врага и Жестокого.
— Нет, нет! Это все его страшные глаза, его омерзительное, уродливое лицо, это все его черные заклятия…
— Нет, Лютиэн. Он не уродлив. Он устрашающе красив, но это чужая красота, опасная для нас — ибо нам не понять ее. И его. А ему — нас. Никогда. Белое и Черное рвутся по живому, и от того все зло, — бессмысленно-раздумчиво промолвил он, сам не понимая своих слов.
Ага. Берен узрел его красоту, а Лютиэн — нет. Она же эльф, куда ей…
— Берен… что с тобой? — в ужасе прошептала Лютиэн.