Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Во время этих волнений мне все же выпало два больших удовольствия, очень мне дорогих. Первое то, что я имел возможность через посредство милорда маршала отблагодарить за одну услугу. Все честные люди в Невшателе, возмущенные оскорблениями, которым я подвергался, и происками, которых я был жертвой, относились к пасторам с омерзением, хорошо понимая, что они подчиняются чужеземному влиянию и являются лишь приспешниками других людей, которые скрываются за ними и заставляют их действовать вместо себя. Возникли опасения, как бы пример со мной не послужил к установлению настоящей инквизиции. Судьи, особенно г-н Мерой, сменивший д’Ивернуа в должности главного прокурора, делали все от них зависящее, чтобы защитить меня. Полковник Пюри, хоть и частное лицо, сделал больше и с лучшим успехом. Это он нашел средство одолеть Монмолена в его консистории, удержав старейшин от нарушения долга. Пользуясь известным влиянием, Пюри употребил его на то, чтобы сдержать мятеж, но авторитету денег и вина он мог противопоставить только авторитет закона, справедливости и разума. Шансы были неравны, и в этом пункте Монмолен восторжествовал над ним. Однако, тронутый его заботами и усердием, я хотел отплатить услугой за услугу и каким-нибудь образом расквитаться с ним. Я знал, что он очень желал получить место государственного советника, но, повредив себе во мнении двора в связи с делом пастора Птипьера, он был в немилости у короля и губернатора. Я все-таки рискнул написать о нем милорду маршалу; я осмелился даже заговорить о должности, которой Пюри желал, и так удачно, что, вопреки всем ожиданиям, она была почти тотчас же пожалована ему королем. Так судьба, всегда ставившая меня одновременно слишком высоко и слишком низко, продолжала кидать меня из одной крайности в другую, и в то время как чернь забрасывала меня грязью, я назначал государственного советника.

Другим большим удовольствием было для меня посещение г-жи де Верделен с дочерью, которую она взяла с собой на воды в Бурбонн{472}.

Оттуда она приехала в Мотье и прогостила у меня два-три дня. Своим вниманием и заботами она преодолела наконец мою давнишнюю антипатию, и сердце мое, покоренное ее ласками, заплатило ей дружбой за дружбу, так долго мне выказываемую. Я был тронут этим приездом, особенно при обстоятельствах, в каких находился: для поддержания мужества мне так нужны были утешения дружбы. Я опасался, как бы оскорбления, наносимые мне чернью, не огорчили ее, и хотел скрыть от нее их зрелище, чтобы избавить ее от сердечного сокрушения. Однако это оказалось невозможным: хотя ее присутствие несколько сдерживало наглецов, но во время наших прогулок ей пришлось увидеть достаточно, чтобы иметь представление о том, что происходит в другое время. Случилось даже так, что именно в период ее пребывания начались ночные нападения на меня в моем собственном жилище. Однажды утром ее горничная обнаружила на моем окне множество камней, которые в него бросали ночью. Очень массивная скамья, стоявшая на улице возле моей двери и хорошо прикрепленная, была сорвана, перенесена и прислонена стоймя к двери, так что, если б ее не заметили, первый, кто, выходя, открыл бы наружную дверь, был бы убит на месте. Г-жа де Верделен знала все, что происходит, так как, помимо того, что видела она сама, ее слуга, человек надежный, завел многочисленные знакомства в деревне, со всеми там разговаривал, и его даже видели беседующим с Монмоленом. Однако она как будто не обращала никакого внимания на все, что со мной происходило, не спрашивала меня ни о Монмолене, ни о ком другом и скупо отвечала на то, что я иногда говорил ей об этом. Но, видимо, убежденная, что пребывание в Англии подойдет мне больше всего, она зато много рассказывала мне о Юме, находившемся тогда в Париже, о его расположении ко мне, о его желании быть мне полезным у себя на родине.

Пора сказать несколько слов о г-не Юме. Он получил большую известность во Франции, особенно среди энциклопедистов, своими трактатами о торговле и политике, а в последнее время – своей историей дома Стюартов{473}, единственным его сочинением, из которого я кое-что прочел в переводе аббата Прево. Не читав других его сочинений, я был убежден, на основании рассказов о нем, что у Юма душа подлинного республиканца, несмотря на его чисто английские парадоксы в защиту роскоши. На основании этого я считал всю его апологию Карла I образцом беспристрастия и был такого же высокого мнения о его добродетели, как и о таланте. Желание познакомиться с этим необыкновенным человеком и подружиться с ним сильно увеличивало для меня соблазн отправиться в Англию, поддавшись уговорам г-жи де Буффле, близкой приятельницы Юма. Прибыв в Швейцарию, я получил от него через посредство этой дамы чрезвычайно лестное письмо, в котором он к величайшим похвалам моему таланту присоединял настойчивое приглашение приехать в Англию и обещал воспользоваться всем своим влиянием и влиянием всех своих друзей, чтобы сделать мне пребывание там приятным. Милорд маршал, соотечественник и друг Юма, подтвердил мне все хорошее, что я о нем думал, и даже рассказал о нем случай из литературной жизни, сильно поразивший маршала, так же как меня: Уоллес, выступавший против Юма по вопросу о народонаселении древних стран, был в отсутствии, когда печаталось его сочинение. Юм взял на себя просмотр корректур и наблюдение за изданием. Такой образ действий был в моем духе. Ведь и я распространял – по шесть су за экземпляр – песенку, сложенную против меня. Итак, у меня были всяческие основания относиться к Юму с симпатией, когда г-жа де Верделен начала горячо толковать о его дружбе ко мне и о его готовности оказать мне гостеприимство в Англии, – именно так она выразилась. Она настойчиво уговаривала меня воспользоваться этим расположением и написать г-ну Юму. Так как Англия мне не особенно нравилась и я хотел остановить свой выбор на ней только в крайнем случае, я отказался писать и давать обещания, но предоставил ей делать все, что она найдет уместным, чтобы поддержать доброе отношение ко мне г-на Юма. Покидая Мотье, она оставляла меня в уверенности, после всего сказанного ею об этом знаменитом человеке, что он принадлежит к моим друзьям и что она сама еще больший мой друг.

После ее отъезда Монмолен усилил свои происки, и чернь закусила удила. Я между тем продолжал спокойно прогуливаться среди гиканья, а любовь к ботанике, пробудившаяся у меня в общении с доктором д’Ивернуа, придавала новый интерес моим прогулкам; я бродил по окрестностям, собирая растения, и не волновался из-за криков всей этой сволочи, которую такое хладнокровие только бесило. Более всего удручало меня то обстоятельство, что семьи моих друзей или тех, кто называл себя так, довольно открыто примыкали к союзу преследователей [70] . Так поступали, например, семейство д’Ивернуа, не исключая даже отца и брата моей Изабеллы, затем Буа де ла Тур, родственник моей приятельницы, у которой я жил, и г-жа Жирардье, ее невестка. Этот Пьер Буа был такой мужлан, такой тупица и держался так грубо, что, для того чтоб не сердиться, я позволил себе высмеять его и составил в духе «Маленького Пророка» брошюру в несколько страниц, озаглавленную «Видение горного отшельника Петра по прозванию Ясновидящий» {474} , в которой мне удалось сделать довольно забавный выпад против чудес, составлявших тогда главный повод для моего преследования. Дю Пейру напечатал в Женеве этот пустяк, имевший лишь посредственный успех: невшательцы при всем своем уме не понимают аттической соли и шутки, чуть она потоньше.

70

Это несчастье началось с самого начала моего пребывания в Ивердене; когда знаменный владетель{501} Роген через год или два после моего отъезда из этого города умер, старый папаша Роген имел порядочность с горечью сообщить мне, что в бумагах его родственника обнаружены доказательства его участия в заговоре, имевшем целью изгнать меня из Ивердена и государства Берна. Это обстоятельство чрезвычайно ясно доказывает, что заговор этот не был, как это утверждали, делом ханжей, поскольку знаменный владетель Роген не только не был набожен, но доходил в своем материализме и неверии до нетерпимости и фанатизма. Впрочем, никто в Ивердене так не занимался мной, не расточал мне столько ласк, похвал и лести, как означенный знаменный владетель Роген. Он строго следовал замыслу, взлелеянному моими преследователями. (Прим. Руссо.)

Несколько более тщательно написал я другое сочинение, относящееся к тому же времени; рукопись его найдут среди моих бумаг, а о сюжете нужно здесь рассказать.

В самую бурю постановлений и преследований женевцы особенно отличились, крича изо всех сил «караул», и среди прочих мой друг Верн{475} с поистине богословским великодушием выбрал как раз это время, чтобы опубликовать против меня письма, в которых утверждал, что я не христианин. Письма эти, написанные в крайне самодовольном тоне, не были от этого лучше, хотя шел слух, что естествоиспытатель Бонне{476} приложил к ним руку: названный Бонне, хоть и материалист, тем не менее обнаруживает чрезвычайно нетерпимое правоверие, как только заходит речь обо мне. Конечно, я не испытывал особого желанья отвечать на это произведение, но, поскольку представился случай сказать о нем два слова в «Письмах с горы», вставил туда довольно пренебрежительный, краткий отзыв, приведший Верна в ярость. Он поднял бешеный крик на всю Женеву, и д’Ивернуа сообщил мне, что он вне себя. Через некоторое время появился анонимный листок, написанный словно водой из Флегетона{477} вместо чернил. В этом послании меня обвиняли в том, что я выбросил своих детей на улицу, что я таскаю за собой солдатскую девку, что я расстроил свое здоровье развратом, что я сгнил от дурной болезни, и в тому подобных прелестях. Мне нетрудно было узнать автора. При чтении этого пасквиля я прежде всего подумал о том, чего стоит так называемое доброе имя и репутация, если можно назвать завсегдатаем борделей человека, ни разу в жизни там не бывавшего, самым большим недостатком которого является робость и застенчивость, как у невинной девушки, и если смеют утверждать, что я гнию от дурной болезни, тогда как я не только никогда не имел болезней этого рода, но медики считали даже, что я по самому своему устройству не могу заразиться ими. Тщательно взвесив все, я нашел, что не сумею лучше опровергнуть эту книжонку, как напечатав ее в том городе, где дольше всего жил, и я послал ее Дюшену, чтобы он издал ее без изменений, с указанием авторства г-на Верна и кое-какими примечаниями для освещения фактов. Не удовлетворившись опубликованием этого листка, я послал его нескольким лицам, в том числе принцу Людовику Вюртембергскому{478}, выказывавшему большую любезность по отношению ко мне и бывшему в то время со мной в переписке. Этот принц, дю Пейру и другие, по-видимому, сомневались, что Верн был автором пасквиля, и порицали меня за то, что я так легкомысленно назвал его. Их доводы заставили меня призадуматься, и я написал Дюшену, чтобы он уничтожил этот листок; Ги сообщил мне, что уничтожил его, но не знаю, сделал

ли он это: сколько раз я убеждался, что он лжец, и один лишний его обман не удивил бы меня.

С тех пор меня окутала такая глубокая тьма, что мне невозможно сквозь нее различить истину.

Верн перенес это обвинение со сдержанностью, более чем удивительной в человеке, который его не заслуживал, особенно после ярости, проявленной им прежде. Он написал мне два или три очень обдуманных письма, задавшись целью, как мне показалось, выяснить по моим ответам, насколько я осведомлен и нет ли у меня каких-нибудь доказательств против него. Я послал ему два коротких сухих ответа, резких по смыслу, но без невежливых выражений, и он не рассердился. На третье письмо я уже не ответил, видя, что он хочет завязать нечто вроде переписки; он заставил меня говорить через д’Ивернуа. Г-жа Крамер написала дю Пейру, что, по твердому ее убеждению, Верн не писал этого пасквиля. Все это ничуть не поколебало моей уверенности; но так как я мог ошибаться и в таком случае обязан был дать Верну надлежащее удовлетворение, я передал ему через д’Ивернуа, что сделаю это в желательной для него форме, если он может указать мне настоящего автора книжонки или хоть доказать, что не он написал ее. Я сделал больше: хорошо понимая, что в конце концов, если он не виноват, я не имею права требовать каких-либо доказательств, я решил изложить в достаточно обстоятельной записке основания моей уверенности и представить их на рассмотрение третейского суда, которого Верн не мог бы отвести. Никто не отгадает, кого я выбрал в судьи: Совет Женевы. В конце своей записки я заявлял, что если, рассмотрев ее и произведя все те расследования, какие Совет найдет необходимым произвести, имея полную возможность это сделать, он решит, что г-н Верн не является автором пасквиля, я тотчас же искренне возьму свои слова обратно, кинусь ему в ноги и буду просить у него прощенья до тех пор, пока не получу его. Смею сказать, что никогда еще моя пламенная жажда справедливости, никогда прямота, великодушие моей натуры, никогда моя вера во врожденную всем любовь к справедливости не проявились полней, очевидней, чем в этой скромной и трогательной записке, где я без колебаний брал самых непримиримых моих врагов в судьи между мной и моим клеветником. Я прочел эту записку дю Пейру; он нашел, что нужно повременить, и я так и сделал. Он посоветовал мне подождать обещанных Верном доказательств; я стал ждать их – и жду до сих пор. Он посоветовал мне пока молчать; я молчал – и буду молчать до конца жизни и терпеть порицания за то, что взвел на Верна тяжкое, ложное и бездоказательное обвиненье, хотя внутренне я остаюсь уверенным и убежденным, как в собственном существовании, в том, что он автор пасквиля. Моя записка находится у дю Пейру. Если она когда-нибудь увидит свет, в ней найдут мои доводы и, надеюсь, тогда узнают душу Жан-Жака, которую мои современники так мало стремились узнать.

Пора перейти к моей катастрофе в Мотье и моему отъезду из Валь-де-Травера, после двух с половиной лет пребыванья там и восьми месяцев самого недостойного обращения со мной, которое я сносил с редкой невозмутимостью. Я не в состоянии отчетливо вспомнить подробности этой неприятной эпохи, но их можно найти в сообщении, опубликованном дю Пейру, о чем мне придется говорить впоследствии.

После отъезда г-жи де Верделен возбуждение усилилось, и, несмотря на повторные рескрипты короля, несмотря на неоднократные приказы Государственного совета, несмотря на усилие королевского судьи повлиять на местных чиновников, народ, считая меня в самом деле антихристом и видя, что все его вопли ни к чему не ведут, пожелал наконец перейти к делу: уже на дорогах камни начали падать подле меня, но их пока еще бросали издалека, и они не попадали в цель. Наконец в ночь под ярмарочный день в Мотье, приходившийся в начале сентября, я подвергся нападению в своем доме, причем жизнь всех его обитателей была в опасности.

В полночь я услыхал сильный шум на галерее, огибающей заднюю часть дома. Град камней, кидаемых в окно и дверь, выходящие на эту галерею, посыпался на нее с таким грохотом, что моя собака, спавшая на галерее и поднявшая было лай, от испуга замолчала, забилась в угол и стала там грызть и царапать доски, стремясь убежать. Я поднимаюсь на шум, хочу выйти из своей комнаты в кухню, как вдруг камень, пущенный сильной рукой, пролетел через кухню, разбив в ней окно, распахнул дверь в мою комнату и упал возле постели, так что, поднимись я одной секундой раньше, он попал бы мне в живот. Я подумал, что шум был поднят, чтобы вызвать меня, а камень бросили, чтоб угостить меня при выходе. Бегу в кухню, вижу Терезу: она тоже поднялась и, вся дрожа, спешила ко мне. Мы прислоняемся к стене, в стороне от окна, чтобы уклониться от камней и обсудить, что нам делать: выйти, чтоб позвать на помощь, значило рисковать быть убитыми. К счастью, служанка одного старика, жившего подо мной, поднялась на шум и побежала к королевскому судье, помещавшемуся рядом с нами. Тот соскакивает с постели, поспешно хватает халат и тотчас является со стражей, совершавшей по случаю ярмарки ночной обход и оказавшейся поблизости. Разгром произвел на королевского судью такое ужасное впечатление, что он побледнел и при виде камней, усеявших галерею, воскликнул: «Господи, да это каменоломня!» При осмотре нижнего этажа было обнаружено, что высажена дверь в один дворик и что имела место попытка проникнуть в дом через галерею. Стали доискиваться, почему стража не заметила беспорядка или не помешала ему; было установлено, что жители Мотье настойчиво желали караулить в эту ночь вне очереди, хотя должна была караулить другая деревня. На другой день королевский судья послал донесение Государственному совету, а тот через два дня приказал расследовать дело, обещав награду и соблюдение тайны тем, кто укажет виновных; он велел также поставить ночью за счет государя стражу к моему дому и к смежному с ним дому королевского судьи. На другой день полковник Пюри, главный прокурор Мерон, королевский судья Мартине, сборщик податей Гьене, казначей д’Ивернуа и его отец – словом, все, что было лучшего в той местности, – пришли ко мне и дружно принялись уговаривать, чтобы я уступил буре и хоть на время выехал из прихода, где мне невозможно жить в покое и почете. Я заметил даже, что королевский судья, испуганный яростью этого одержимого народа и опасаясь, как бы она не направилась и на него, был бы очень доволен, если б я поскорее уехал, чтоб ему не приходилось больше защищать меня и он сам мог бы уехать, – что он и сделал после моего отъезда. Я уступил, и даже довольно легко, так как зрелище народной ненависти нестерпимо раздирало мне сердце.

У меня был выбор убежища. Возвратившись в Париж, г-жа де Верделен в нескольких письмах ко мне упоминала о некоем Уольполе, называя его милордом. Проникнутый, как он уверял, исключительным сочувствием ко мне, он предлагал мне приют в одном из своих имений, который г-жа де Верделен описывала в самых привлекательных красках, причем входила в подробности относительно помещения и питания, доказывавшие, до какой степени означенный милорд Уольполь был занят вместе с ней этим проектом. Милорд маршал постоянно советовал мне уехать в Англию или Шотландию и тоже предлагал приютить меня в одном из своих имений. Но он предлагал мне еще одно убежище, соблазнявшее меня гораздо больше: в Потсдаме, возле него. Он передал мне слова, сказанные ему обо мне королем и представлявшие собой своего рода приглашение приехать туда. Герцогиня Саксен-Готская, рассчитывая на это путешествие, написала мне, усиленно приглашая заехать к ней по дороге и некоторое время погостить у нее. Но я был так привязан к Швейцарии, что не мог решиться покинуть ее до тех пор, пока у меня будет возможность жить там, и я воспользовался этим временем, чтобы привести в исполнение план, занимавший меня уже несколько месяцев: я еще не говорил о нем здесь, чтобы не прерывать нити повествования.

План мой заключался в том, чтобы поселиться на острове Сен-Пьер, составлявшем владение Бернской больницы и находящемся посредине Бьенского озера. Во время путешествия пешком, которое я совершил вместе с дю Пейру предыдущим летом, мы посетили этот остров; я был очарован им и с тех пор не переставал думать, как бы мне там обосноваться. Самое большое препятствие заключалось в том, что остров принадлежал бернцам, которые за три года перед тем подло выгнали меня. Моя гордость страдала при мысли о том, чтобы вернуться к людям, так дурно меня принявшим; кроме того, у меня было основание думать, что и теперь они не оставят меня в покое на этом острове, как в Ивердене. Я посоветовался с милордом маршалом, и он, полагая, как и я, что бернцы будут очень рады видеть меня заключенным на этом острове и держать меня там как заложника, в ожидании произведений, которые мне, может быть, захочется там написать, – поручил разведать их намерения на этот счет некоему г-ну Стюрлеру, прежнему своему соседу в Коломбье. Стюрлер обратился к властям; на основании их ответа он уверял милорда маршала, что бернцы, стыдясь прежнего своего поведения, не хотят ничего больше, как видеть меня обосновавшимся на острове Сен-Пьер, и оставят меня там в покое. Из сугубой предосторожности я, прежде чем рискнуть отправиться туда на постоянное жительство, поручил собрать сведения еще полковнику Шайе, и он повторил мне то же самое. После того как сборщик острова получил от своего начальства позволение устроить меня там, я подумал, что ничем не рискую, остановившись у него с молчаливого согласия как властей, так и собственников; не мог же я рассчитывать, чтобы господа из Берна открыто признали причиненную мне несправедливость и, таким образом, погрешили против самого нерушимого правила всех властителей.

Остров Сен-Пьер, называемый в Невшателе островом Ламотта, расположен на Бьенском озере и имеет около полулье в окружности; но на этом небольшом пространстве он дает все главные продукты первой необходимости. Там есть поля, луга, фруктовые сады, леса, виноградники; местность, разнообразная и гористая, имеет тем более приятный вид, что пространство острова открывается не сразу, а постепенно, и кажется обширнее, чем на самом деле. Западная часть острова, обращенная к Глерессе и Бонвилю, представляет очень высокую террасу. На этом выступе устроена длинная аллея, перерезанная посредине большим павильоном, где во время сбора винограда, по воскресеньям, собирается народ из всех окрестностей повеселиться и потанцевать. На острове только один дом, но просторный и удобный, – там живет сборщик; дом расположен в углублении, под защитой от ветра.

Поделиться с друзьями: