Испуг
Шрифт:
Две стервозы тотчас вцепились в меня. Я, оказывается, и виноват в тотальной лени Петра Иваныча! В своей шизоидности я виноват – это само собой… Я не хотел с ними спорить. Спорить о нашем поколении – это тихий ужас. Газеты, журналы как будто сбесились… Но они умничают, всё намеками… Ходят вокруг и около… А вот Маринка и Ленка напрямую… Ты, мол, мудак, и отца нашего мудаком делаешь. Взаимомудачество и есть суть вашего поколения.
Я уже жалел, что вмешался. (Гнилая ступенька сожалела…) Я даже хотел извиниться. А потом встал и просто двинул прочь. Спорьте с кем-нибудь.
Но номер не прошел. Эти засранки, здоровенные
Сам – в дом. Так нет же! Они бесновались у калитки. Трясли забор!.. Ковыряли шпилькой замок. Я пожалел, что нет пса… а потом сам подвыл… имитировал… У-УУУ – еще – у-ууу. Наконец дочурки ушли. Вряд ли им подумалось, что у меня собака. Но им подумалось, что вдруг у шиза – то бишь у меня – пошла слюна… Они чуть остыли: не были уверены, не знали, чем кончается у шизов слюнный приступ.
Уйти ушли. Но сначала они тоже поплевали в мою сторону. Через калитку. У них, мол, тоже есть слюна. В избытке! Сколько хочешь… Раз-другой они харкнули через забор прямо в мои окна… Окна-то близко. Сад у меня невелик, крохотный… Ушли.
И только к вечеру, таясь от дочурок, пробрался ко мне в полутьме Петр Иваныч. Пришел за помощью – занять чуток деньжат.
– Куплю новый телевизор. Завтра же…
– Опять украдут, – смеялся я.
– Такой, как я задумал, не украдут. Куплю старый-старый. Громадный… Я такой гроб видел в ателье в райцентре! Я там все изгалялся, смеялся – кто, мол, такой гробешник у вас купит!.. Оказалось, я и куплю!.. Исторический фильмишка будет в субботу, знаешь?
– Какой, Иваныч, фильмишка… Света нет! – Я ставлю на стол (рядом со свечой) полбутылки портвейна.
– А вдруг к субботе и свет дадут.
– Вряд ли!
Тьма совсем сгустилась, когда я иду его проводить. Ну и ночь. Ну и мрак! Это какой-то гигантский черный квадрат. Ни зги… Мы с Петром Иванычем чуть что хватаемся друг за друга. Боимся потерять самих себя. Боимся потерять дорогу. Поселок спит. Или, прикрыв глаза, чутко полудремлет… сторожит…
Петр Иваныч долго-долго ощупывает калитку, прежде чем признает ее своей… Она?.. Она, родная. Она!
– Пока.
– Пока.
Возвращаюсь один. Ни свечки в окнах не теплится. (Еще не все запаслись.) И ни звезды на небе. И ни знакомого лая. (Хотя бы звуковой ориентир.) Но бобики и жучки молчат. Тоже ведь и собаки лают и живут на рефлексах – привыкшие к свету в окнах! И вполне приспособившиеся к каким-никаким, битым поселковским фонарям.
А в кромешной тьме наши псы как-то уж очень поджали хвосты. Ни взвизга! Неужели напуганы?.. Правда, есть разговоры, что малаховские – ворье опытное, они, мол, не травят собак, а просто-напросто подбрасывают им печенку, нашпигованную парой таблеток снотворного. И собачонки дрыхнут! Так что и здесь всё стало навыворот: собаки молчат ночью, а лают днем… И как оскорбленно лают! Протестуют! Верните нам наш образ жизни.
Но
по левую руку все-таки различимы ивы. Плакучие ветви… Свесились прямо в мокрый речной запах. (Самой воды я уже не видел. Но она, конечно, рядом. Потому что только хорошо напоенные деревья млеют так при появившемся лунном свете.) Ага! Вот и луна…Иду тихо-тихо. Меня наполняет восторг. Со мной оно, чудо моей старой жизни. Руки я невольно держу, словно бы прижимая нечто к груди. Я сейчас несу на руках эту долгую-долгую (по времени) штуковину, мою жизнь. Как младенца… Я несу свою счастливую стариковскую судьбу. Ни о чем не жалея.
А уже ожило и постукивает насторожившееся сердце. В Лидусином окне свечка. (Вернулась из Москвы. Наконец-то!) Свечка уже в спальне… Ага! Ага! Погасла. Давай, старик, побыстрее… Наша Лидуся, помнится, засыпает стремительно. (Тем более, если устала с дороги.) Прохожу калитку… Ступеньки… Поворот из большой комнаты в спальню.
И тишина.
2
Старикашка счастлив. Старикашка млеет. И шмыгает носом. (Я вижу себя со стороны – смешным млеющим старикашкой, забравшимся наконец в знакомое тепло знакомой постели.) Это одно из приятных, изысканных чувств: видеть себя… не принимать себя слишком всерьез.
Тепло спящей женщины пьянит. Если сразу с прохлады… Если нежно и если не торопиться руками…
Однако же, что именно этот старикан, попав в постель, первым делом надумал. Еще и не шепнув ей: «Привет…» Еще и не чмокнув подружку.
А вот что: этот озябший придурок сладостно трет ступней о ступню. Долго трет. Он еще и кряхтит, дергается. Чтобы согреться… Застывшие от росной травы, его старые ноги ноют и ноют. (И никакие ботинки уже не греют!) Так что старикан пылко трет ногу о ногу. Трется пальцами ног еще и о простыню… Об одеяло.
Лидуся – молодая женщина, и ей его самосогревание не нравится. Она не понимает, зачем кряхтеть. Лидуся находит, что он должен был бы начать с легкой ласки, с чмока в щеку, с доброго словца… скотина… да и прохладен, как лягушка!.. Осердившись, она его отталкивает.
Старикашка ничуть не в обиде. Он ведь уже греется. Он как бы уже пришел и уже на пороге родного дома. (А с родней здороваться не обязательно.) Он ведь уже на том самом пороге, на златом крыльце! За которым (он по опыту знает) будет по-настоящему тепло, будет жарко.
Но Лидуся лежит, подчеркнуто отодвинувшись. Конечно, надо бы зажечь свечу (давненько со стариком не виделись) и поболтать с ним… Однако нет и нет! Она со сладкого сна, а он как ляга холодный. Где, в конце концов, его ласка?..
То-то. Притих!
Намерзшийся старик и правда притих. Старикашка угрелся. Теперь ему и женщина не так уж в охотку. Конечно, он ее хочет… хочет… хочет… сто раз хочет, но ведь и спать он хочет… Ах, это тепло! Аура добротных одеял! Старикан разомлел… Хоть бы свечу зажгла! А то ведь он заснет. Вдруг и заснет, вычеркнув разом из сознания и саму ночь, и Лидусю?
А пусть!.. Нет так нет. Мысли у него спутываются… Совсем рядом с ним дышит большая ее грудь, ее гордость. Грудь манит. Но еще сильнее манит некая теплая волна сна – как бы морская, мощная – подхватывает млеющего в неге старика – и вдаль… Вдаль! Еще дальше… Ах, как качает теплая-теплая волна.