Испытания
Шрифт:
Некоторые прохожие косились на нее, а она не замечала этих взглядов, курила, помахивая сумкой на длинном ремне, так что едва не касалась ею асфальта. А я поеживался под взглядами встречных, и внутри тоже было неуютно. То, что эта женщина шагала рядом, обостряло одиночество, делало этот вечер несносным. И, как всегда в одиночестве, я незаметно прибавил шагу, резче замахал руками.
— Что это у вас? — Она взяла меня за кисть руки, силясь рассмотреть тыльную сторону под тусклым светом фонарей.
— Татуировка — что! — буркнул я и хотел отнять руку, но она не отпустила.
— Вы были в колонии? — спросила она медленно.
— Как
— Ну как же, бабочка с усиками — знакомая наколочка. — Она говорила с какой-то мягкой улыбкой, и лицо ее вдруг потеплело. — Еще кинжал на предплечье… У вас нет?
— Нет.
— Вы только не сердитесь. — Она взяла меня под руку.
Я молчал.
— Я хорошо знала это заведение. Еще школьницей… Юноша один, моя первая любовь, — она усмехнулась, — попал туда. Ездила к нему на свидания.
— В каком году?
— Это был сорок девятый.
— Я был там раньше.
— Значит, вы не тот юноша. — Она помолчала. — Знаете, смешно сейчас вспоминать. Возомнила себя спасительницей, подвижницей. Женская жертвенность… Помочь выбраться на дорогу…
— Ну и как, спасли?
— Нет, погубила. — Она рассмеялась.
В ее словах была какая-то фальшь, кривляние, и это злило.
— Ну хоть сами-то получили удовлетворение от миссионерства?
Она посмотрела мне в глаза, отвернулась и сказала тихо:
— Я ведь не спасла.
Ее задумчивое лицо как-то сразу постарело, стало под стать глазам, взгляд которых был обращен внутрь.
Я локтем чуть прижал ее руку и спросил тихо:
— Он умер?
— Нет, он живет, и еще как! Только он — ничтожество. Благополучное, самовлюбленное. Видели павлина в зоопарке? Так вот, он и есть павлин. Он очень любит свой хвост. Он влюбился в себя на всю жизнь, потому что достиг чего-то. Теперь сидит вечерами у телевизора, пьет коньяк, посматривает в зеркало и улыбается сам себе. Он купается в самоуважении.
— Чем он занимается?
— Математик. Электронная машина в великолепных дакроновых костюмах. Мне он не может простить, что знала его другим и помогала. Он на всю жизнь остался вундеркиндом, а они же вырастают из ничего, сами по себе.
Она умолкла, опустив лицо. А я тут только заметил, что мы идем очень быстро и давно плутаем по узким улицам Петроградской стороны.
— А у вас какая профессия?
— Юрист.
— Следователь?
— Нет-нет. Я работаю в таможне. У вас, наверное, до сих пор неприязнь к следователям… Человек родом из детской колонии, — задумчиво проговорила она. — А у вас что за профессия?
— Строитель. — ответил я. И тут меня понесло.
Я рассказывал ей все. Все без утайки. О моей детской ущербности и первой любви. О том, как одна девушка перевернула мою жизнь. О тревожности улиц, когда бродишь по ним один; о детской колонии, о наивном и жестоком мире подростков, рано ставших взрослыми, о голоде, обо всем. Улицы водили нас по городу, и она крепко держала меня под руку. И я говорил и говорил, иногда привирая, чтобы украсить непривлекательные подробности, чтобы самому себе показаться лучше и чище. И ловил себя на этом вранье, но все равно знал, что говорю чистую правду.
Она слушала и молчала, глаза то грустнели, то наполнялись смехом. А потом мы сидели в какой-то маленькой, забитой молодежью мороженице и пили кислейшее вино. И в гомоне голосов и звяканье посуды она говорила, близко склоняя ко мне свежее
лицо с усталыми глазами:— Вот вы всё сами, и вам некого винить, некого ненавидеть. Вы никому не должны.
Я смотрел на нее, и всё больше чувствовал нашу родственность, и влюблялся в ее руки, сдержанные жесты, глаза.
— А вы хотели бы увидеться с той девушкой?
— Это невозможно.
— Она умерла?
— Не знаю. Но она теперь не та. Той девочки нет — она осталась там, где и парень, которым я был.
— Да-да… Туда не вернешься.
Мы вышли. Был ветер и холодный сумрак, но мне было тепло. Мы брели сквозь вечер — два маленьких мира, между которыми протянулась зыбкая, невидимая связь.
Возле Каменноостровского моста она остановилась.
— Дальше я пойду одна, ладно?..
Она быстро пошла через мост и вскоре скрылась за горбом. А я остался один, и на миг меня охватило чувство покинутости, как тогда в юности. Но я уже был защищен. Я знал, что эта женщина останется со мной, как та девушка, как все люди, которых я любил, с которыми враждовал, как все мои ошибки, все успехи, все неразгаданные почему.
Журавли
Рассказ
Письмо пришло через месяц после отъезда дочери с каникул.
«Дорогие папа и мама! Я выхожу замуж за Сережу. Свадьба у нас в общежитии девятнадцатого октября. Приезжайте».
Это был максимум информации, которую можно было извлечь из полутора страниц, заполненных прыгающим, с неодинаковыми буквами почерком. Остальное же было успокоительным: «Я знаю, что вы рассердитесь, что не сказала вам этого дома. Но тогда еще все было не твердо. Я боялась, что мама будет волноваться, а ей это вредно. Вы не расстраивайтесь…» В этом духе было все письмо.
Полковник Михаил Александрович Бородин встретил эту весть спокойно. Не от черствости и не от безразличия: долгая военная служба, необходимость принимать решения на глазах подчиненных приучили его к сдержанности — он привык обдумывать события, не давая воли чувствам. Не скажешь же Ленке: «Не выходи». Да и глупо это, пожалуй, было бы. Кроме того, своим спокойствием полковник как-то уравновешивал волнение жены, у которой сильно повысилось артериальное давление. Она даже слегла на несколько дней, а потом все жаловалась на тяжесть в сердце. И вышло так, что на свадьбу пришлось ехать ему одному.
Бородин не был в Ленинграде почти тридцать лет и думал, что не узнает город. Он знал, что во время войны Ленинград сильно пострадал от бомбежек и обстрелов, а что это значит — он хорошо представлял себе. Потом, после войны и особенно в последние годы, газеты писали, что город разросся и обстроился, и Михаил Александрович полагал увидеть то же, что и в быстро меняющейся Москве. Но, против ожидания, выйдя с вокзала, сразу узнал и площадь Восстания, и перспективу Невского, замкнутого шпилем Адмиралтейства. Все было таким, каким помнилось с детства, а изменения — сквер на площади, станция метро на месте белой церкви, отсутствие трамваев на Невском — все это как-то не бросилось в глаза. Видимо, потому, что очень подходило к этой площади, к проспекту.