Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Все равно я напишу!

Горбатов выбирается из-за стола, за которым он сидел, разговаривая по «вертушке», и, разминаясь, ходит по кабинету.

Из дальнейшего выясняется, что речь по «вертушке» шла о его товарище по двадцатым годам; я этого человека изредка встречал, но знаю мало, больше со слов самого Горбатова.

— Ну, как тебе объяснить? — говорит Горбатов, отвечая на мой вопрос. — Если длинно, надо читать лекцию про то, как мы с ним входили в литературу и что в ней делали. А если коротко: я — это все равно что он, а он — это все равно что я.

Он возвращается к столу и начинает что-то быстро писать на листке

бумаги. Потом встает, подходит ко мне и протягивает написанное. Я читаю. Это просьба Горбатова пересмотреть дело человека, вместе с которым он работал и которого знает с самой лучшей стороны на протяжении многих лет.

— Хорошо, если бы и ты подписал, — говорит Горбатов, пока я читаю письмо.

Я отвечаю, что слишком мало знаю этого человека, чтобы писать о нем.

— Зато я его знаю за двоих, — говорит Горбатов. — Если б ты знал кого-нибудь так, как я его, и попросил бы меня подписать, я бы подписал.

— Хорошо, — говорю я, — но тогда хотя бы составь письмо по- другому.

— Почему?

— Потому что, если подписывать вдвоем, я не могу сказать о себе, что работал вместе с ним и знаю его столько же лет, сколько ты. Найди другие слова, без этих подробностей.

— Хорошо, я исправлю. — Горбатов снова садится за стол и сначала мучительно долго думает, потом исправляет написанное, потом переписывает его начисто и наконец протягивает мне. — Теперь можно нести на машинку? — спрашивает он.

— Теперь можно.

Он уходит в машинописное бюро, и я остаюсь один. Я действительно слишком мало знаю человека, о котором, как теперь выяснилось, мы будем писать вдвоем с Горбатовым. И мне не по себе от этого. Но слова Горбатова, что он знает этого человека за нас обоих — и за себя, и за меня, — не из тех, через которые переступишь, за ними для него стоит вся та мера дружбы, которая нас соединяет.

Сухуми. Поздней осенью, и на этот год снова приехав вместе со мной в Гульрипши, Горбатов вчерне заканчивает здесь одну из последних написанных им глав второй книги «Донбасса» — главу о том, как из шахты за ненадобностью поднимают последних, еще остававшихся там лошадей и как с ними прощаются переходящие на другую работу коногоны.

Он читает мне эту главу, в одной руке держа стопку своих обычных маленьких, аккуратных, вырванных из блокнотов листочков, а другой время от времени сердито потирая лоб. Он волнуется, потому что особенно любит эту главу, любил уже давно — с тех пор, как задумывал ее и впервые рассказывал о ней. А сейчас, когда читает, кажется, сам начинает понимать, как все хорошо у него вышло, и от этого волнуется еще больше.

Я говорю ему, что услышанное мною сейчас принадлежит к лучшим страницам из всего, что он вообще написал. Это правда, и я вижу по его лицу, он сам знает, что это правда. Помолчав, он спрашивает:

— А у лошадей ведь тоже получились характеры? Верно? — И, сняв очки, трет платком переносицу и повлажневшие во время чтения глаза.

Он чужд сентиментальной любви к животным, но эти лошади, потрудившиеся и состарившиеся в шахте, для него тоже часть Донбасса.

Как-то вечером, не очень поздно, поработав каждый над своим и порядочно устав — Горбатов в этот день дольше обычного, часов до четырех, просидел за столом, — мы едем в Сухуми. От Гульрипши до Сухуми — километров пятнадцать, из них первые два с половиной, до шоссе, по очень плохой дороге, по таким горбам и выбоинам, которые с трудом выдерживает

мой старенький «Москвич». Едем мы на ужин к нашему общему знакомому Шалве Михайловичу Габескириа, с которым Горбатов подружился еще в свой прошлый приезд сюда. Габескириа, по его словам, достал какое-то особенно хорошее вино, что для Горбатова, впрочем, безразлично, поскольку он предпочитает водку и пиво.

Проезжаем с километр от моего домика, и вдруг во время этой трясучки по колдобинам Горбатов болезненно охает.

— Что такое? — спросил я.

— Ничего. В боку кольнуло, сел как-то неудобно.

Я подвигаюсь на сиденье, чтоб ему было просторней. Проезжаем еще метров пятьсот.

— Как, ничего?

— Ничего.

Лица его в темноте не видно, но голос мне не нравится. Я переспрашиваю:

— В самом деле ничего?

Мы продолжаем ехать. Он с минуту не отвечает, потом говорит:

— Мне, кажется, плохо.

Я останавливаю машину.

— Больно сердце, — говорит он. — И сзади, спину. Вообще больно.

Что делать? Возвращаться обратно ко мне — значит, снова два километра трясти по колдобинам человека с сердечным приступом, а вдруг и с инфарктом. Да и как потом забирать его оттуда, если, не дай бог, его нужно будет класть в больницу? Ехать вперед — еще полкилометра скверной дороги, но зато дальше сразу шоссе до самого Сухуми.

— Так как, возвращаемся или едем дальше? — спрашиваю я.

— Как решишь, так и делай, ты же любишь командовать, — верный себе, через силу насмешливо хмыкает Горбатов.

Мы подъезжаем к дому, где на втором этаже один, без семьи, живет собравшийся угощать нас ужином Шалва Михайлович Габескириа, я бегу по лестнице и возвращаюсь с ним.

Первое предложение: проехать еще немножко и добраться сразу до больницы. Но Горбатов наотрез отказывается:

— Врача вызывайте, а в больницу не поеду. Вы мне поможете, и я к вам заберусь, — в конце концов, у вас всего второй этаж. Не так уж мне плохо, как вы думаете!

О том, чтобы поднимать его на второй этаж, не может быть и речи, и тут вступает в свои права удивительное в таких случаях грузинское гостеприимство: соседи Габескириа, живущие в квартире под ним, предлагают освободить для Горбатова у них на первом этаже комнату, где он, сколько надо, сколько скажут врачи, столько и будет лежать! И пусть Габескириа тоже пока перебирается к ним! И я вполне могу у них заночевать! И ужин для нас надо перенести со второго этажа сюда; больному будет веселее, если мы будем потихоньку ужинать, а он будет лежать рядом и тоже что- нибудь съест и выпьет, если захочет! Все эти предложения сыплются разом, как из рога изобилия!

Горбатов смеется, охает от боли, снова смеется и, поблагодарив, соглашается.

Мы под руки проводим его на первый этаж, в нижнюю квартиру, и укладываем на тахту, которая за эти несколько минут уже заново застелена. Но Горбатов, ложась на тахту, не хочет раздеваться — наверно, ему это кажется первым шагом к больнице. Мы снимаем с него только ботинки и пиджак.

Кто-то звонит в больницу, кто-то другой едет за врачом. Я, конечно, говорю, что теперь не до ужинов и незачем перетаскивать сверху вниз все, что там у Габескириа приготовлено, но Горбатов сердито мотает головой, ему нравится, что он будет лежать и смотреть, как мы будем ужинать. По — моему, ему кажется, что раз так, значит, у него не инфаркт! И вообще все это его веселит!

Поделиться с друзьями: