Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Историки железного века
Шрифт:

И в середине 20-х годов положительные сдвиги были ощутимы, что подтверждает квалифицированное и заинтересованное мнение Николая Ивановича Кареева (1930). Классик «'ecole russe» четко зафиксировал важнейшее отличие «новой школы» – существование для «историков-марксистов» определенной «догмы», или «канона», вместе с тем он отметил, что в рамках последнего существует значительное различие мнений и, наполняя «канон» конкретным содержанием, некоторые приходят к «еретическому» толкованию [42] . В качестве примера Кареев сослался на мнение Фридлянда о «реакционности» и «утопичности» якобинской идеологии как предпосылках переворота 9 термидора.

42

Кареев Н.И. Французская революция в марксистской историографии в России / Вступление и публикация Д.А. Ростиславлева // Великая Французская революция и Россия. М., 1989. С.203.

Кроме Захера и Щеголева, в которых Николай Иванович увидел прямых

преемников «старой школы», доброжелательную оценку получили также Фридлянд, Моносов, Добролюбский, Завитневич, Авербух, причем Кареев положительно в общем оценил источниковую базу их работ. Признал он закономерным, в том числе методологически, и перенос внимания «новой школы» на собственно революционный период, поскольку к изучению революций «в наибольшей степени приложима теория исторического материализма о борьбе классов» [43] .

43

Там же. С.197.

Историки «советской школы» были прежде всего людьми своего времени, гражданами Советской страны, свою судьбу они связывали с судьбой революции, благодаря которой многие из них стали профессиональными учеными. «Первое пятилетие после Октября, – признавал Фридлянд, – было для нас … не столько годами изучения революции конца XVIII в., сколько годами борьбы за идеалы великой пролетарской революции ХХ в.» [44] .

Жизнь страны по окончании Гражданской войны, известно, мало походила на «триумфальное шествие Советской власти». Революция, а затем и постреволюционный режим испытывали большие потрясения и сложные пертурбации, которые кровно задевали судьбы ученых, преломляясь в их сознании. Вероятно, несколько упрощая, можно сказать, что ведущим импульсом в становлении советской историографии Французской революции стала потребность в политико-идеологическом обеспечении, а затем и научно-теоретическом обосновании победы Октябрьской революции, в утверждении записанных ею на своих знаменах идеалов.

44

Классовая борьба во Франции в эпоху Великой революции. С.404.

Советские историки особенно в раннюю пору выступали горячими приверженцами парадигмы исторического прогресса, поступательного развития человечества во всех основных направлениях. И периоды всемирной истории выстраивались у них в некую лестницу, в которой последующая ступень была выше предыдущей.

Такое восхождение получало соответствующую методологическую оценку. «С исторической точки зрения, – писал Фридлянд, – революционная демократия XVIII века является передовой по сравнению с демократией, скажем, XVI века, эпохи крестьянских войн, и отсталой по сравнению с пролетарской демократией ХIХ – ХХ веков» [45] .

45

Фридлянд Г.С. Жан-Поль Марат и гражданская война XVIII в. Т. 1. М.; Л.: Соцэкгиз, 1934. С. 18.

Прогрессизм, утвердившийся в XIX веке в историческом знании, приобретал у историков-марксистов выраженную телеологичность, которую советская историография не смогла изжить до самого конца. Важнейшим, фундаментальным элементом убежденности советских историков, основанием их мировоззренческой позиции были картина исторического процесса, восходящего к Октябрьской революции как его вершине, и абсолютное превосходство такого мировидения в историческом анализе.

При популяризации исторических знаний происходил переход к идеологическому обоснованию политики правящей партии, а затем и ее руководящего положения в обществе; но – подчеркну – настоящий «культ власти» в виде культа известной личности стал основным содержанием уже следующего этапа советской историографии – 30-х годов.

Замечу еще, что в политизации исторического знания историки-марксисты 20-х годов отнюдь при том не были исключением. Целенаправленная актуализация исторического «материала» в идеологических целях, исторические аллюзии сделались обыкновением и для их оппонентов, в первую очередь внутри страны, со стороны старой профессорско-академической среды, отношение которой к Октябрьской революции было далеко не благожелательным. Историки России обратились к «Смутному времени», находя в торжестве союза самодержавия и народа над этим «национальным недугом» пример и урок для современности [46] . А Кареев и Тарле не случайно, конечно, в разгар Гражданской войны заинтересовались деятельностью Революционного трибунала 1793–1794 гг. [47]

46

В свете событий 1917 г. и установления Советской власти академик Ю.В. Готье, автор книги о Смутном времени (Пг., 1921), оправдывал историческую апологию самодержавной России как своего рода патриотический долг отечественных историков. Отмечая в рецензии на книгу Р.Ю. Виппера об Иване Грозном (М., 1922) идеализацию самодержца, Готье оправдывает ее тем, что, «скорбя о страданиях России теперешней», ученый «склонен, быть может, преувеличивать достоинства одного из ее былых создателей» (Русский исторический журнал. Кн. 8. 1922. С. 297.) См. подробнее: Данилова Л.В. Становление марксистского направления в советской историографии эпохи феодализма //

Исторические записки. 76. М., 1965.

47

См.: Кареев Н.И. Французский революционный трибунал 1793–1795 годов // Вестник культуры и политики. 1918. № 3. С. 3–10; Революционный трибунал в эпоху Великой французской революции: Воспоминания современников и документы / Под ред. Е.В. Тарле. Ч. 1–2. Пг… 1918–1919.

Вообще если вопрос о терроре занял привилегированное место в ранней советской историографии Французской революции, то прежде всего потому, что, как формулировала ученица Лукина Авербух, «вокруг этого пункта сосредоточились нападки на Советскую власть определенных кругов русской и европейской интеллигенции» [48] . Яркий пример – выступление Альфонса Олара на конгрессе научных обществ в Сорбонне 6 апреля 1923 г. «Теория насилия и Французская революция», где доказывалось, что последнюю отнюдь нельзя считать прецедентом систематических репрессий («теории насилия») и собственно диктатуры, как воплощения учения о «плодотворности» насилия.

48

Авербух Р.А. А. Олар и теория насилия // Печать и революция. 1925. Кн. 1. С. 43.

Крупнейший французский историк был крайне озабочен опровержением аналогии между двумя революциями, что сделалось в начале 20-х годов общим местом в прессе, научной и художественной литературе не только в Советском Союзе, но и на Западе – в первую очередь, естественно, в самой Франции. И ключевой для историка либерального направления сделалась тема революционного насилия: «Если во Французской революции и имели место акты насилия, если эта революция и завершилась в конце концов установлением диктатуры, теория насилия и диктатуры была чужда ее духу и ее вождям» [49] .

49

Aulard A. 'Etudes et lecons sur la R'evolution Francaise. 9-me s'erie. P., 1924. P. 4 sqq.

Положения о якобинском терроре как феномене чрезвычайных обстоятельств отпора интервенции и внутренней контрреволюции были теоретически немало близки советским историкам, и возникшая полемика с Оларом, как спустя десятилетие с Матьезом, имела откровенно политические детерминанты. В сущности в полемику с ведущим французским историком революции советские историки были втянуты ситуацией «текущего момента», и особую роль сыграло использование авторитета Олара антисоветской эмиграцией [50] .

50

Текст Олара был переведен на русский в эмигрантском издании (Олар А. Теория насилия и Французская революция. Париж: Изд-во Я. Поволоцкого, 1924). Заинтересованность эмигрантов в популяризации точки зрения французского историка и подчеркнутая этим фактом идеологизация вопроса особенно задели советских историков. В «поясняющем» предисловии Б.С. Миркина-Гецевича утверждалось: «Олар заклеймил насилие главным образом потому, что Москва, практикующая террор и насилие, пытается оправдать кровь Чека террором Конвента». Эмигрантское издание собственно и стало толчком к полемическим выступлениям в советской научной периодике.

Притом далеко не все представители «советской школы» 20-х годов готовы были снять с Робеспьера и его сподвижников обвинение в чрезмерном уповании на террор. «Идеологи мелкой буржуазии, – писал Фридлянд об якобинских лидерах, – часто забывали временный характер террора, его подсобное значение как средства обороны, и, в отличие от нас, они не видели главной задачи – организации производства и развития производительных сил страны». Придание «универсального значения» террору вместо решения «экономических задач революции» – вот, что, по мнению ученого-марксиста, отличало якобинскую власть от власти большевиков [51] .

51

Фридлянд Г.С. (Цви). История Западной Европы 1789–1923 гг. Ч. 1. М., 1926. С. 154.

Хотя Фридлянд, подобно многим своим коллегам, решительно выдвигал на первый план историческое значение якобинской диктатуры («якобинократизм»), никак нельзя считать его апологетом последней. Столь же решительно он подчеркивал ее противоречивость и неизбежность гибели. Недвусмысленно отмечалась объективная неизбежность и, более того, как бы проговаривалась прогрессивность термидорианского переворота.

А это было довольно смелым поступком в стимулированной борьбой в партийном руководстве дискуссии о «термидорианском перерождении». Последовательно рассмотрев тезис об «объективной реакционности» якобинской диктатуры, Фридлянд, как указывалось в историографическом обзоре того времени, предложил самую оригинальную «разработку проблемы термидора» [52] . А оригинальность заключалась прежде всего в том, что докладчик не устрашился сделать выводы из постулата «объективной реакционности» диктатуры, к которому склонялись единомышленники из ОИМ.

52

Эрдэ Д.И. 9 термидора в исторической литературе / Предисл. Ц. Фридлянда. М.; Л., 1931. С. 78.

Поделиться с друзьями: