История частной жизни. Том 3: От Ренессанса до эпохи Просвещения
Шрифт:
Эти изменения, формирующие новый тип поведения (habitus), сначала чисто придворный, а затем распространившийся — где–то за счет подражания, где–то как намеренная прививка — на общество в целом, и образуют частную сферу. В результате отчетливо выделяются два типа поведенческих моделей: одни являются публично приемлемыми и не вызывают неудобства или скандала, другие должны быть полностью укрыты от стороннего взгляда. Последнее относится (с некоторыми хронологическими сдвигами и вариациями в зависимости от социальной среды) к обнаженному телу, сну, удовлетворению естественных потребностей и сексу, причем запрет распространяется на наименование как функций, которые должны осуществляться втайне, так и частей тела, теперь с читающихся срамными. Такой передел, наружно выражающийся в четкой дифференциации пространств и типов поведения, проходит и внутри каждого человека. Внешние ограничения, налагаемые сообществом или властью, превращаются в жесткую систему самоконтроля, а дисциплина из социальной нормы трансформируется в психическую установку, которая позволяет человеку управлять своими побуждениями и автоматически определять, какие типы поведения соответствуют частной или публичной сфере.
Даже в самом упрощенном виде точка зрения Элиаса полезна для нас как минимум в двух смыслах. С одной стороны, согласно ей, изменения в структуре государства влияют на общественное пространство, и это является решающим фактором для понимания новой дифференциации поведенческих моделей. Напомним, что в интересующую нас эпоху «частное» (prive)
Если с этих позиций рассматривать развитие западных обществ и «процесс цивилизации», приводящий к четкому разделению между публичным и частным, то случай Франции имеет вполне парадигмальный характер. В ее исторической траектории мы видим четкий переход от доминирования частных отношений и зависимостей, не оставлявших места для публичной власти (хотя на то претендовало воплощавшее ее государство), к эпохе административной монархии, когда государству удается перехватить контроль у корпораций и у семьи, тем самым устанавливая границы пространства частной жизни. Очевидным образом, это не означало, что публичная власть перестает интересоваться теми общественными формами, которые причисляются к частной сфере: напротив, она стремится их упорядочивать и, при необходимости, защищать, сохраняя при этом их автономию, которая ей выгодна, поскольку эти промежуточные — территориальные, профессиональные, семейные — образования находятся в состоянии взаимного соперничества, что не дает им объединиться против государя, и в то же время в достаточной мере зависят друг от друга, чтобы их антагонизм не ставил под угрозу общественное равновесие.
Но если частная сфера появляется в результате укрепления государства нового типа, то затем она порождает публичное пространство, отличное от того, что было занято и монополизировано государством. В Англии конца XVII века и во Франции на протяжении XVIII столетия внутри частной сферы, то есть за пределами той области, которая контролируется государством и его представителями, формируется еще одна публичная сфера, основанная, как напишет Юрген Хабермас, на публичном использовании разума частными лицами. Ее воплощением становятся различные формы социабельности эпохи Просвещения, вне зависимости от степени их институционализации. Постепенно «публика» начинает обсуждать и критиковать то, что находится в компетенции государственной власти. Отсюда свойственная литературным обществам, масонским ложам, клубам и кафе практика объединения по интеллектуальному принципу, когда все участники признаются равными вне зависимости от их происхождения. Потребность в рационалистической критике распространяется на сферы, ранее исключенные из общественного обсуждения, и политика государя оказывается перед лицом того, что именуется «общественным мнением».
Отсюда же проистекает та смысловая рокировка между «публичным» и «частным», о которой свидетельствует заметка Канта «Что такое Просвещение», опубликованная в 1784 году в «Берлинском ежемесячном журнале»: «…публичное пользование собственным разумом всегда должно быть свободным, и только оно может дать просвещение людям. Но частное пользование разумом нередко должно быть очень ограничено, но так, чтобы особенно не препятствовать развитию просвещения. Под публичным же применением собственного разума я понимаю такое, которое осуществляется кем–то как ученым перед всей читающей публикой. Частным применением разума я называю такое, которое осуществляется человеком на доверенном ему гражданском посту или службе» [12] . Это частное применение разума, осуществляемое человеком в момент исполнения своих служебных обязанностей (Кант приводит в качестве примера офицера и священнослужителя), может и должно быть ограничено требованиями дисциплины и необходимостью повиновения, меж тем как публичное использование разума является неотъемлемым правом личности. Таким образом, публичность мыслится как сфера, где одни частные индивидуумы свободно и от собственного лица обращаются к другим, в то время как приватность оказывается связана с отправлением гражданской или религиозной службы. Эта семантическая инверсия обозначает новый передел, когда «публичное» и «частное» уже не являются противоположностями как в XVII столетии. Практики, ранее расценивавшиеся как «частные», определяют пространство публичной рефлексии и формирование политической позиции.
12
Цит. по: Кант И. Ответ на вопрос: что такое Просвещение? // Кант И. Собр. соч. в 8 т. М.: Чоро, 1994. Т. VIII. С. 31 (курсив Канта).
Вполне вероятно, что за укреплением личного благочестия в эпоху Реформации, диктующим необходимость частного действия со стороны общинных — в данном случае религиозных — властей, скрывался тот же процесс формирования новой публичности. Такое благочестие не было исключительной приметой протестантских движений или сугубо частным делом. Католическая церковь приветствовала личные религиозные практики внутри коллективных, санкционированных присутствием священнослужителя. Молитва во время мессы, произносимая про себя на родном языке, обязательная личная исповедь в пасхальный период, персональный обет при совершении паломничества — все это были способы пространственно–временной организации, поощрявшей погружение в себя и более интимное взаимодействие с сакральным. Не столько домашние благочестивые практики, отправляемые за пределами освященного пространства и вне надзора со стороны духовенства (а потому всегда подозреваемые в неортодоксальности), сколько само насаждение католической — в этимологическом смысле слова, то есть всеобщей, общинной — религии провоцирует обособление приватной набожности. Ее формы разнообразны: верующий в созерцательном одиночестве или небольшое собрание, объединенное общим благочестием. Протестантские церкви двигались по той же траектории, но в противоположном направлении. Тут отправной точкой служила личная вера и частое чтение Писания, однако вскоре верующего снабжают все большим количеством наставлений и предписаний, обеспечивающих «правильное» чтение, духовный конформизм и общинное сознание. Несмотря на различия и конфликты, обе конфессии, оказавшиеся по разные стороны религиозного раскола, преследовали одну цель: сформировать внутри обновленного христианства необходимые дисциплинарные рамки и такой символ веры, который воспринимался бы как индивидуальный опыт.
Необходимым условием развития государства нового типа, равно как и более индивидуализированной религии, было более тесное знакомство с письменным словом. Преодолевая понятное сопротивление, именно оно все чаще доносит до людей требования публичной власти и подпитывает приватное благочестие, опорой которому служит чтение священных текстов. Для тех, кто
не имел (или еще не имел) доступа к высшим степеням религиозного опыта — мысленной молитве и прямому общению с Господом, — незаменимой поддержкой была книга. Тереза Авильская в «Пути совершенства» вспоминала: «На протяжении четырнадцати лет я могла предаваться духовному созерцанию лишь с книгой. Без сомнения, многие по–прежнему находятся в таком положении», добавляя к этому: «Некоторые остаются неспособны к размышлению над прочитанным и могут молиться лишь вслух». Это указывает на определенную иерархию духовных упражнений, согласно которой благочестивое чтение (естественно, предполагающее умение читать) является необходимым этапом на пути к непосредственному общению с Богом. В протестантских течениях чтение библейского текста — каждым человеком, от начала и до конца, по многу раз за жизнь — является замковым камнем новой веры (хотя, по–видимому, появившимся позже, чем принято считать), соединяющим вместе религию и грамотность.Со своей стороны, правовая и финансовая система государства, возникшего в конце Средних веков и консолидировавшегося в первые два века Нового времени, нуждалась во все большем числе подданных, умеющих читать. Разнообразные формы письменной речи (юридические, административные, полемические и проч.) снижают ценность устного слова, ранее главного инструмента права и правосудия, приказов и других проявлений власти. Нет сомнения, что это изменение было встречено с недоверием и неприятием, тем не менее оно кардинальным образом изменило характер взаимодействия между индивидуумом и государством, причем в то самое время, когда происходила переоценка отношений между человеком и Богом. Иными словами, распространение умения читать важно не только тем, что все больше людей получают доступ к новым типам занятий, в одиночестве или в кругу семьи или друзей. Оно принесло с собой решительные политические и религиозные изменения в странах Запада, в период с XVI по XVIII век заново определив рядом с публичными пространствами или внутри них ту сферу существования, которая будет считаться «частной».
ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ И ПОЛИТИКА
Ив Кастан
Когда Этьен де Ла Боэси пытался найти объяснение «добровольному рабству» — невероятному извращению общественных отношений, на основе тирании одного над всеми, — он видел корень зла отнюдь не в принципе законного делегирования власти. По его мнению, опасность крылась в чрезмерном доверии или в чувстве заслуженной благодарности, если образцом для них служила личная преданность. «Природа наша такова, что обязанности взаимной дружбы отнимают значительную часть нашей жизни. Разумно любить добродетель, уважать высокие подвиги, быть благодарным за добро, откуда бы оно ни исходило, и даже лишаться части нашего удобства для славы и выгоды того, кого мы любим и кто этого заслуживает» [13] .
13
Цит. по: Ла Боэси Э. де. Рассуждение о добровольном рабстве / Пер. и коммент. Ф.А. Коган—Бернштейн. М.: Изд. АН СССР, 1952. С. 8–9.
Частные отношения и публичная власть
Хотя правоведы эпохи Ренессанса отдавали предпочтение республике, считая, что общее благополучие безусловно искупает принуждение со стороны властей и уплату налогов, в реальной жизни люди сохраняли привычку и потребность служить тем, кто был им хорошо известен, кто с признательностью принимал их пылкую преданность. Даже представители образованной среды, размышлявшие над значением различных зависимостей и связанных с ними обязательств (как это делал нормандский дворянин Анри де Кампьон, писавший свои мемуары на пороге классической эпохи), без особенного потрясения, но и не без горечи осознают, как трудно совмещать требования клиентелы и долг верного подданного. Когда во время Фронды Кампьон встает на сторону принцев, то есть на сторону своих покровителей — сначала графа де Суассона, потом Вандомов, — такой выбор, как подчеркивает Марк Фюмароли, отнюдь не противоречит политическим представлениям этого честного и трезво мыслившего дворянина, который поддерживает справедливую борьбу против тирании. Но Кампьон пережил периоды конфликта лояльностей, когда для того, чтобы выйти из положения не потеряв чести, ему приходится прибегать к умствованиям, приправленным умеренной дозой казуистики.
Преданность скептика: политика и клиентела в XVII веке
Нуждающийся дворянин, младший в семье, из деликатности готовый предложить свою преданность лишь тому вельможе, которому она была бы желанна, Кампьон считал важным отметить взаимный характер такого выбора, связывавшего его с герцогом де Бофором, который «с той поры и на протяжении всех лет обходился со мной весьма любезным образом, и с большей вежливостью, чем это обычно свойственно принцам по отношению к тем, кто им предан; так что я сразу же проникся усердием и привязанностью к нему, которую уже не могло разрушить дурное обращение» [14] . Такая осмотрительность не была ему свойственна изначально: в 1634 году еще не достигшему двадцати лет прапорщику одного из приграничных королевских полков было предложено — конечно, с выгодой для себя — присоединиться к войску, собираемому герцогом Орлеанским, который заключил частный договор с Испанией и подготавливал свое возвращение из изгнания. Тогда проблема виделась ему отнюдь не в политических терминах: «По правде сказать, я был всего лишь бедным дворянином, стремившимся составить себе состояние. Но я хотел прийти к нему честными путями, и, коль скоро я находился в войсках короля и в его владениях, мне казалось недопустимым дать согласие, пока я не сдам свою должность командиру». Иными словами, загвоздка состояла в том, чтобы правильно распрощаться и избежать обвинений в дезертирстве. Что касается перехода на службу к принцу, заключившему союз с врагами короля и намеревавшемуся отнять его владения, то мемуарист не видит в том проблемы: «Я имел бы веский резон для самооправдания, поскольку действовал бы не как дезертир, и меня нельзя было бы обвинить в измене, поскольку Месье [15] был братом короля и наследником короны, тем более что… этот принц не стремился выйти из должного повиновения Его Величеству и выступал лишь против своего недруга кардинала [де Ришелье]». Задуманное карьерное продвижение, предложенное родичем «из желания вывести меня на путь к достижению фортуны», осмысляется в терминах приватной порядочности. Разве можно упрекнуть солдата, занимающего незначительную должность и без надежд на продвижение, за то, что он — пускай самовольно, но не таясь — оставляет службу, чтобы завоевать благорасположение наследника трона? И чувствуется, что тридцатью годами позже Кампьон по–прежнему гордится столь взвешенным решением, которое ему, увы, так и не удалось воплотить в жизнь, поскольку в конечном счете ему и двум его товарищам пришлось срочно уносить ноги: «мы решили обойтись без церемонии возвращения наших патентов командиру». Учитывая, что воспоминания Кампьона (как указано в их начале) написаны в назидание потомкам мемуариста, приходится предположить, что рассказ об этом незначительном и довольно бесплодном приключении дает образец правильного поведения: требования обычая надо соблюдать даже при радикальной смене лояльности. Опять–таки, речь идет об индивидуальном решении, связанном с готовностью принимать предложения как от одного, так и от другого лагеря.
14
Campion Н. de. Memoires / Ed. Marc Fumaroli. Paris: Mercure de France, 1967.
15
Месье (Monsieur) — титул брата короля, следующего за ним по старшинству. В данном случае имеется в виду Гастон, герцог Орлеанский.