Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История частной жизни. Том 4: от Великой французской революции до I Мировой войны
Шрифт:

С другой стороны, самоуверенная якобинская Франция создает достаточно эффективную, прочную и несколько застывшую модель гражданского общества, равняющую всех под одну гребенку, не принимающую местные говоры, исправляющую акцент, навязывающую всем мигрантам, как внутренним, так и внешним, единый шаблон поведения. Вышедшая в свет в 1985 году книга Пьера Сансо «Франция чувствующая» свидетельствует об отступлении частной жизни под натиском публичной.

И совсем из другой области: не является ли отказ рассматривать сексуальность как главное в человеке, согласно великому венцу Фрейду, еще одной причиной сдержанного отношения к частной жизни и к восприятию себя?

Модели частной жизни в XIX веке практически неотделимы от национальных территорий.

ФРАНЦУЗСКАЯ РЕВОЛЮЦИЯ И ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ

Линн Хант

Во время Революции границы между жизнью публичной и жизнью частной были очень размыты. Дух публичности вторгался в сферы, обычно относившиеся к приватной жизни. В начале XIX века в связи с расширением публичного пространства и политизацией повседневной жизни перераспределились сферы влияния общественного и частного. В период между 1789 и 1794 годами общественное пространство

непрерывно расширялось, и результатом этого процесса стало возвращение к себе, в лоно семьи, в собственные дома, и частное пространство приобрело более четкие очертания. Тем не менее, пока это возвращение не состоялось, частная жизнь подвергалась наиболее жестокой агрессии за всю историю западного мира.

Революционеры стремились разграничить публичное и частное. Ничто частное (а все интересы были именно частными) не должно было наносить ущерб общей воле новой нации. Девизом всех политиков, от Кондорсе до Тибодо и Наполеона, была одна и та же фраза: «Я не принадлежу ни к какой партии». Политическая деятельность всех партий, группировок и объединений частных лиц становилась синонимом конспирации и заговора, а «интересы» — синонимом «предательства нации».

В разгар Революции «частное» считалось «мятежным», а все, что к нему относилось, приравнивалось к бунту и заговору. Отсюда — стремление революционеров сделать все сферы жизни абсолютно прозрачными. С их точки зрения, только постоянная бдительность государства, имевшего в то время очень четкое определение, может помешать проявлению «частных интересов» и мятежам. Все собрания и встречи, на которых могут обсуждаться политические вопросы, должны быть открыты для «общественности». Салоны и кружки могут быть моментально ликвидированы. В такой политизированной стране, как Франция в то время, любое проявление частных интересов рассматривалось не иначе как контрреволюционная деятельность. «Есть только одна партия — партия интриганов! — громогласно заявлял Шабо. — Все остальные — это партия народа!» Это маниакальное стремление не допустить ни малейшего проявления частных интересов парадоксальным образом стерло границы между частной и общественной жизнью.

Отношения аристократа и санкюлота наполнились новым смыслом: санкюлот, умерив свой революционный пыл, мог считаться аристократом; таким образом, проявление чего–то частного в людях приобрело политический смысл. В октябре 1790 года Марат разогнал Национальную ассамблею, обвинив ее в том, что она сплошь состоит «из прежних аристократов, прелатов, разных судейских крючкотворов, приспешников короля, офицеров, юристов, людей бездушных, безнравственных и бесстыдных, принципиальных врагов революции». Большинство депутатов, согласно Марату, — это «ловкие жулики, презренные шарлатаны». Это были «испорченные, хитрые и вероломные люди» (L’Ami du peuple). И дело не только в том, что можно было случайно примкнуть не к тому политическому лагерю. Все, кто проявлял какие–то частные интересы, сразу же объявлялись лишенными самых элементарных человеческих качеств. Любое частное лицо, если оно недостаточно рьяно защищало дело Революции, объявлялось коррупционером и предателем. Марат первым ступил на путь подобных обличений, остальные за ним последовали. В 1793 году об «умеренном, фельяне, аристократе» в каком–то грязном памфлете говорилось как о том, «кто не способствует улучшению судьбы несчастного, патриотически настроенного народа, имея для этого все возможности; о том, кто по злобе не носит трехдюймовую кокарду; о том, кто не покупает национальной одежды и в особенности о том, кто не носит фригийский колпак — головной убор санкюлота». Одежда, манера говорить, отношение к беднякам, выполняемая работа, наличие или отсутствие недвижимости — все становилось критерием патриотизма. Где же проходила граница между частным и публичным?

Смешение частного с политикой, с публичностью не было свойственно разным собраниям и наиболее радикально настроенным газетам; самый яркий пример, без сомнения, — речь Робеспьера от 5 февраля 1794 года «О принципах политической морали». Отталкиваясь от постулата, что «движущая сила народно–революционного правительства — это добродетель и террор», рупор Комитета общественного спасения противопоставлял добродетели республики порокам монархии: «Мы хотим заменить в нашей стране эгоизм нравственностью, честь честностью, обычаи принципами, благопристойность обязанностями, тиранию моды господством разума, презрение к несчастью презрением к пороку, наглость гордостью, тщеславие величием души, любовь к деньгам любовью к славе, хорошую компанию хорошими людьми, интригу заслугой, остроумие талантом, блеск правдой, скуку сладострастия очарованием счастья, убожество великих величием человека…» и далее: «В системе французской революции то, что является безнравственным и неблагоразумным, то, что является развращающим, — все это контрреволюционно». Таким образом, даже если революционеры полагали, что частные интересы (под которыми они подразумевали интересы малых групп или заговорщиков) не должны были быть представлены на политической арене, тем не менее они были убеждены в том, что частные отношения и общественная добродетель тесным образом связаны. Так, «Временная комиссия республиканского надзора, учрежденная в Освобожденном Городе» (Лион) декларировала в ноябре 1793 года: «Чтобы считаться истинным республиканцем, каждый гражданин должен совершить в себе революцию, подобную той, что изменила лицо Франции… всякий, кто думает о личной выгоде, всякий, кто считает, во сколько ему обходится земля, место, талант… все подобные люди, которые мнят себя республиканцами, лгут природе… и даже если они покинут землю свободы, они будут найдены, и кровь их обагрит ее (землю свободы)». Итак, можно сделать вывод, что революционные политические взгляды находились под влиянием Руссо. Качество общественной жизни зависит от открытости сердец. Взаимоотношения государства и индивида не требуют посредничества каких–либо партий и групп, но индивиды должны совершить революцию в себе, подобную той, что произошла в государстве. Это влечет за собой тотальную политизацию частной жизни. Согласно лионским революционерам, «Республике нужны лишь свободные люди».

Смена внешнего вида

Один из наиболее ярких примеров вмешательства публичного в частную сферу–повышенное внимание к костюму. С момента открытия Генеральных Штатов в 1789 году одежда обретает политический смысл. Мишле так описывает депутатов: «толпа людей, одетых в скромные темные одежды» (депутаты от третьего сословия) — и кучка депутатов от знати… в шляпах с перьями, в кружевах и золоте». Согласно англичанину Джону Муру, «подчеркнуто простая, даже изношенная одежда… считалась проявлением патриотизма». В 1790 году модные журналы представляют «конституционный

костюм» для женщин, ставший в 1792-м «„костюмом равенства", очень популярным среди республиканок». Journal de la mode et du gout в 1790 году рекомендовал «великосветским дамам» одеваться в «цвета нации», «женщине–патриотке» — «в голубое королевское сукно, шляпу с черной лентой и трехцветной кокардой».

Мужская мода не сразу приобрела какие–то определенные особенности, но костюм быстро стал знаковым явлением. Он демонстрировал общественное положение частного лица. Например, по отсутствию кокарды сразу можно было понять, что человек — умеренный или аристократ. После 1792 года в человеке в красном колпаке, якобинской куртке карманьоле и широких штанах можно было узнать санкюлота, то есть настоящего республиканца. Одежда приобрела такое политическое значение, что в октябре 1793 года Конвент вынужден был принять закон о «либерализации костюма». Декрет звучит несколько бесцветно: «Никто, будь то мужчина или женщина, не может принуждать гражданина или гражданку одеваться каким–то особым образом… в противном случае он будет рассматриваться как лицо подозрительное».

Однако дискуссии в Конвенте показывают, что этот декрет был направлен против женских клубов, члены которых носили красные колпаки и заставляли других женщин поступать так же. По мнению депутатов, в самый острый период Революции — период дехристианизации — политизация одежды угрожала даже изменением порядка гендерных отношений. В Комитете общественной безопасности опасались, как бы дискуссии по поводу одежды не привели к маскулинизации женщин: «Сегодня требуют красного колпака; на этом не остановятся и вскоре потребуют ремень и пистолеты». Вооруженные женщины очень опасны в длинных очередях за хлебом; еще того хуже — их объединение в клубы. Фабр д’Эглантин отмечал: «в эти их общества не входили матери семейств и приличные девушки, занятые воспитанием младших братьев и сестер; наоборот, это были искательницы приключений, странствующие „рыцарши“, эмансипированные особы, солдаты в юбках». Аплодисменты, прерывавшие его речь, говорили о том, что оратор задел чувствительные струны в душах депутатов; все женские клубы были упразднены, потому что они искажали «естественный ход вещей», «освобождали» женщин от их исключительно домашней (частной) идентичности. Шомет вопрошал: «Где это видано, чтобы женщина бросила свои святые обязанности матери семейства и ушла на площадь произносить с трибуны речи?» Женщины стали рассматриваться как субъекты частной жизни, и их активное участие в жизни общественной было отвергнуто всеми мужчинами.

Несмотря на открытую поддержку со стороны Конвента права одеваться по своему усмотрению, роль государства в этой области нарастала. Начиная с 5 июля 1792 года закон обязал всех мужчин носить трехцветную кокарду; с 3 апреля 1793 года все французы, независимо от половой принадлежности, обязаны были ее носить. В мае 1794 года депутат–художник Давид получил от Конвента заказ на обновление национального костюма. Давид предложил восемь эскизов, два из которых представляли униформу для гражданских лиц. Различия в костюмах чиновников и обывателей были минимальными. Все костюмы состояли из короткого открытого мундира с поясом–шарфом, обтягивающих брюк, невысоких сапог, шапочки и плаща длиной до колена. Этот костюм объединял элементы античного костюма, костюма эпохи Возрождения, но также напоминал и театральные одежды. Униформу, предложенную Давидом, не носил практически никто, за исключением нескольких молодых почитателей его таланта. Тем не менее сама идея об униформе для гражданского населения, возникшая в Народном и республиканском обществе искусств, говорит о стремлении полностью уничтожить границу между частным и общественным. Все граждане, солдаты или гражданские лица, должны носить униформу. Художники из Общества искусств отмечали, что тогдашняя манера одеваться была недостойна свободного человека: если Революция входит в частную сферу, необходимо полностью обновить костюм. Как можно добиться равенства, если социальные различия по–прежнему проявляются в одежде? Женская одежда в глазах художников и законодателей имела меньшее значение, и в этом нет ничего удивительного. По мнению Викара, женщинам не требовалось ничего менять, «разве что носовые платки». Поскольку женщинам отводилась сугубо частная роль, им необязательно было носить национальную гражданскую униформу.

Даже после того как от грандиозного проекта реформирования мужской одежды отказались, костюм не утратил своего политического значения. Щеголи–термидорианцы носили белое белье и презирали якобинцев за то, что они не пудрили волосы. Костюм a la victime [8] с точки зрения щеголей выглядел так: «клетчатая одежда без воротника, очень открытая обувь, свисающие волосы»; они были вооружены тросточками со свинцовым набалдашником. В целом Революция способствовала облегчению одежды. Для женщин это означало усиление тенденции ко все большему обнажению, и один журналист даже вынужден был сделать такой комментарий: «Многие богини появились в платьях столь легких, столь прозрачных, что мужчины были лишены удовольствия догадываться о том, что эти платья скрывают».

8

«Как у жертвы» (фр.); этот костюм и сопутствующая ему прическа напоминали об облике жертв террора, отправляемых на гильотины. — Примеч. ред.

Смена повседневного декора

Предметы домашнего обихода тоже не были забыты. На самых интимных домашних вещах лежала печать революционного пыла. В домах зажиточных патриотов можно было обнаружить кровати «а-ля Революция» или «а-ля Федерация». Фарфоровая и фаянсовая посуда украшалась виньетками или изречениями республиканского содержания. Табакерки, бритвенные приборы, зеркала, сундуки — все вплоть до ночных ваз было разрисовано аллегорическими изображениями Революции. Свобода, Равенство, Процветание, Победа в виде молодых прелестных нимф украшали частные пространства республиканской буржуазии. Даже у самых бедных портных и сапожников на стенах висели республиканские календари с новой системой дат и неизбежными революционными виньетками. Конечно, портреты античных героев и революционеров или картины, изображающие становление Республики, не полностью вытеснили гравюры с изображениями Мадонны и святых; нельзя утверждать, что взгляды простого народа так фундаментально изменились под воздействием нового политического воспитания, но можно с уверенностью заявить, что внедрение общественной символики в частные пространства способствовало созданию революционной традиции. Точно так же портреты Бонапарта и изображения его побед помогли создать наполеоновскую легенду. Благодаря страсти революционных правителей и их сторонников политизировать всё и вся у нового декора частного пространства были долгосрочные последствия.

Поделиться с друзьями: