История и повествование
Шрифт:
Стиль сентиментальной повести был уже очень далек от того, что писали в прозе во второй половине 1810-х годов Жуковский и другие арзамасские авторы, невзирая на их декларативную приверженность карамзинскому направлению. Оба стилистических регистра были к этому времени устоявшимися системами, которые могли стать объектом пародии или травести (в терминологии Тынянова, пародийных или пародических произведений), а следовательно, предполагали известную степень остранения при их высмеивании или имитации. Именно поэтому многие речи и протоколы представляют собой сочетание архаики и сентиментального слога, сменяющих друг друга по прихоти одного или другого арзамасского оратора. Вообще же переходы от одного регистра к другому в рамках одного текста (речи или протокола) — явление в арзамасской практике очень частое. Главным здесь было, по выражению Вяземского, «говорить о предметах языком, их достойным» (2, 403). Мы приведем здесь лишь один пример макаронического стиля из речи Жуковского.
Какое зрелище пред очами моими? Кто сей, обремененный толикими шубами страдалец?
Конечно же арзамасцы помнили, что за каждым из использовавшихся ими стилистических регистров стояла определенная эстетическая система координат, более того — определенная культурная идеология. Создание комического эффекта было одной, но отнюдь не единственной из решавшихся ими задач. О другой, не менее важной хотелось бы сказать в заключительном параграфе этой статьи.
Послойный, проблематизирующий анализ арзамасских протоколов показывает, что сфера комического, то есть пародия и сатира, отнюдь не была предметом единодушного консенсуса членов общества. Даже если допустить, что основным желанием, руководившим организаторами и первыми членами «Арзамаса» при его создании, было желание шутить и смеяться, их представления о том, в какую форму должен быть облечен смех, на что направлен, для чего полезен, — очень и очень разнились. Однако это не значит, что участники «Арзамаса» с первых и до последних дней его существования так и не могли договориться о том, зачем нужна такая странная и, заметим, отнимавшая немало времени форма проведения досуга (напомним, что отсутствие на заседании — даже по уважительной причине — непременно фиксировалось в протоколе и строго каралось, вплоть до исключения из состава общества).
Проблема, на которой сходились интересы всех без исключения арзамасцев «первого призыва» (то есть принятых в общество в 1815-м — первой половине 1816 года), заключалась в необходимости создания адекватного, эффективного, современного языка для обсуждения произведений литературы (даже не обязательно, собственно, языка литературной критики). Это обсуждение — устное или письменное — понималось не столько как самодостаточная сфера деятельности, сколько как средство совершенствования литературного мастерства отечественных авторов. Показательно, что уже на четвертом (третьем ординарном) заседании, при заключении «перемирия с халдеями», было постановлено:
…определить занятия Арзамаса, дабы, по отпении известного числа покойников, не сидеть самим во время собрания покойниками, а заниматься различными приятностями, читать друг другу стишки, царапать друг друга критическими колкостями и прочее.
Можно без преувеличения сказать, что предметом обеспокоенности, забот и внимания арзамасцев были прежде всего не члены «Беседы», а они сами. На следующем заседании (18 ноября 1815 года) Блудов предложил в качестве «постоянного занятия» «Арзамаса» обсуждение «лучших вновь выходящих книг русских и иностранных» (1, 299), — это предложение характерным образом было принято его друзьями довольно холодно («не разлакомило членов и не произвело в умах их никакой нравственной похоти», — записал в протоколе Жуковский). Они определенно еще не чувствовали в себе ни сил, ни желания заниматься словесностью вообще, но очень трепетно относились к тому, что писали их друзья и единомышленники, и, конечно, к тому, что писали они сами.
Положено предварительно, чтобы члены предлагали на рассмотрение Арзамаса всякое литературное прозябаниесвоей пошвы: Арзамасу же обработывать сию пошву, взрывая ее критическим плугом, составляя питательные снопы из того, что произрастет на ней доброго, недоброе же бросать свиньям и хрюкам беседным, да попрут его стопою или да всковыряют его рылом.
На этом же заседании были зачтены и подвергнуты критическому рассмотрению два (к сожалению, до нас не дошедшие) сочинения Д. В. Дашкова — «Повесть о собаке Баркуф» и переводы «Парамифий» Гердера, их планировали обсуждать и на следующем заседании, но Д. Н. Блудов не принес с собой рукописи, и разговор был отложен до следующего раза, который воспоследовал только 24 декабря 1815 года. На заседании 16 декабря 1815 года Жуковский читал своего «Певца в Кремле», а прочие члены «делали… различные придирки» (1, 317), окончательная редакция этого произведения обсуждалась — уже в отсутствие Жуковского — 11 ноября 1816 года. В «Арзамасе» были впервые представлены и критически разобраны идиллия Жуковского «Овсяный кисель», «гекзаметрическая сказочка» «Красный карбункул» и баллада «Вадим» (1, 380) и «Вечер у Кантемира» Батюшкова (1, 385). И, конечно, центральным событием в этих литературно-критических бдениях стало обнародование и безоговорочное осуждение «дорожных» стихов В. Л. Пушкина, разыгранное на «чрезвычайном» собрании «Арзамаса» (1, 350–371).
Чтению и обсуждению подлежали не только художественные произведения, сочиненные арзамасцами, но и составлявшиеся попеременно Жуковским и Блудовым протоколы — каждое заседание
начиналось с оглашения протокола предыдущего, и присутствовавшие должны были высказывать по поводу услышанного свои мнения и замечания. Но ведь и сами «похвальные речи» беседчикам можно рассматривать как своеобразные опыты в жанре критического разбора, пусть и одиозных, находящихся по ту сторону критериев гармоничности и вкуса, сочинений литературных оппонентов. И речь Блудова о Захарове, и речь Жуковского о Хвостове, и даже речь Уварова о Буниной имели функцию не только пародии или насмешки, но и металитературной рефлексии — понятно, что говорить о произведении, которое представляется средоточием языковых ошибок и логических несуразностей, проще, чем о таком, которое вызывает одобрение и симпатию, если речь идет не только об общей оценке. Использовав этот удачный критический «трамплин», далее можно было переходить к серьезному и гораздо более придирчивому анализу сочинений авторов собственного круга.Нужно отметить, что чтение, обсуждение и правка стихотворных и прозаических произведений были неотъемлемой частью общения арзамасцев задолго до создания «Арзамаса» и во многом это общение конституировали. Речь идет о частой, привычной, но тем не менее постоянно осознававшейся как значимая практике. Так, еще в 1806 году Жуковский в письме к Блудову и А. Тургеневу подробно анализирует написанный ими текст высочайшего манифеста о созыве ополчения [200] , Батюшков (тоже в письме) построчно разбирает послания Вяземского «Жуковскому» (2, 352–354) и «К подруге» (2, 354–356). Такого рода совместная работа и правка (часто коллегиальная) поэтических произведений продолжалась вплоть до самого создания «Арзамаса». Так, 19 сентября 1815 года Жуковский сообщает Вяземскому по поводу его стихотворения «Вечер на Волге»: «Твои стихи я читал и один и с ареопагом. В первые два чтения они менее мне и нам понравились, нежели после. Мы перечитали их с Блудовым и Тургеневым еще раз — прекрасно! <…> посылаю мои замечания, написанные в прозаических стихах!» (2, 343).
200
Письма В. А. Жуковского к А. И. Тургеневу. М., 1895. С. 24–26.
Детальному и пристальному рассмотрению и разбору — очному и заочному — подвергаются важнейшие стихотворения Жуковского тех лет — прежде всего послание «Императору Александру». При этом именно творчество Жуковского воспринимается арзамасцами как место создания и образования нового поэтического языка, и они стремятся принять в этом деле личное посильное участие. Уже после прекращения арзамасских заседаний, в августе 1819 года, Вяземский отчетливо ясно выразит эту мысль в письме к А. И. Тургеневу: «Был ли такой язык до него? Нет! Зачинщиком ли он нового у нас поэтического языка? Как думаете вы, ваше высокопревосходительство, милостивый государь Иван Иванович, вы, у коего ум прохолодил душу, а душа, не совсем остывшая, ему назло согревает ум, вы, который вообще правильный и образцовый стихотворец, а иногда порывами и поэт? Как думаешь ты о том, пуншевая стклянка, не постигающий тайны языка стихотворного, но посвященный на тайны поэзии, ты, который пропил все свои поэтические пожитки в Беседе московской, Аполлоном разжалованный Мерзляков? Что вы ни думали бы, а Жуковский вас переживет» (2, 380).
Прекращение «Арзамаса», в свою очередь, воспринимается как окончательное пресечение возможности совместной выработки и шлифовки поэтического языка — в непосредственном общении, обсуждении и спорах. Уже в середине 1820-х годов тот же Вяземский горько признается в этом А. И. Тургеневу: «Ты такой обжора, что глотаешь мысли свои и чувства; шутки в сторону: ты редко договариваешь. Впрочем, и со мною то же: перо развязывает у меня язык ума и сердца. Причина этому, вероятно, та, что мы не имеем привычки говорить. И где могли бы мы наторить свой язык? Арзамас рассеян по лицу земли или, правильнее, по- -земли, а в обществах халдейских разве может откликнуться ум души?» (13.08.1824 — 2, 391).
В заключение, возвращаясь к семантике использования сентиментального и архаического стилей в текстах речей и протоколов, осмелюсь выдвинуть гипотезу о том, что язык, которым написаны сохранившиеся арзамасские документы, был для их авторов языком отжившим, тем, от чего они, шутя и смеясь, отказывались, дабы совместными усилиями создать язык новый — соответствующий эпохе и актуальным литературным и культурным задачам. Поэтому, кажется, Жуковский и его друзья называли арзамасские протоколы «галиматьей» вопреки устойчивому значению этого термина. Согласно толкованию Вольтера, галиматья — нечто непонятное большинству читателей, да и самому автору (но такими стихами непременно нужно восхищаться) [201] . Такого рода тексты мы сейчас, наверное, назвали бы эзотерическим словоблудием, пустым бумагомаранием. То, что писалось и произносилось в «Арзамасе», отнюдь не было непонятным нагромождением слов. Галиматья для арзамасцев — знак уходящего времени и умирающего языка, на погребение которого они еженедельно собирались с непреходящим энтузиазмом.
201
…vers que personne n’entend, / Et qu’il faut toujours qu’on admire ( Voltaire.Galimatias Pindarique sur un carrousel donn'e par l’imp'eratrice de Russie // OEuvres complets. Paris, 1833. Т. XIII (2). P. 397. Подробнее об этом см. в работе Т. Н. Смоляровой «Спор о Пиндаре» (М.: РГГУ, в печати).