История моего самоубийства
Шрифт:
В Петхаине ходили другие слухи. Утверждали, будто взрыв подстроила Натела, заплатившая убийцам любовными услугами, — что, дескать, оказалось приемлемой купюрой и для начальника областного отделения милициии, который за отсутствием улик — отпустил на волю задержанную неподалеку от сцены убийства Нателу, но наказал ей не возвращаться в Петхаин. По тем же слухам, из Абхазии Натела подалась в Молдавию и пристала там к табору своей тетки, с которой она якобы и поддерживала связь все последующие годы. После того, как табор, говорят, разогнали, Натела решилась вернуться в родную общину как ни в чем не бывало. Объявив петхаинцам, что желает обзавестись семьей и зажить по старинке, рассказала о себе, будто все эти годы учила трудные языки и работала переводчицей в Молдавии. Хотя мало кто этому верил, никто не смел высказывать ей своих сомнений, ибо Нателу побаивались еще и потому, что, ко всеобщему удивлению, она
Более удивительным показалось петхаинцам почтение, которым окружили ее местные власти. Отец Давида (мать скончалась наутро после похорон первенца) сунулся было в райсовет со старыми подозрениями относительно Нателиного причастия к убийству сына, но председатель, давнишний друг, не стал и слушать. Сказал только, что подозрения безосновательны, поскольку наверху ему велели отнестись к женщине с уважением. Стали поговаривать, будто Натела изловчилась завести себе любовников из важных людей.
Несмотря на слухи, петхаинцы — не только, кстати, евреи во главе с доктором Даварашвили — наперебой домогались ее руки, поскольку к тому времени былым научились пренебрегать уже и в Петхаине, где будущее например, счастье — определялось не прошлым, то есть, скажем, дурною славой невесты, а настоящим, ее красотой и деньгами. Рука Нателы досталась неожиданному просителю: белобрысому Семе Бабаликашвили, брату погибшего Давида, тому самому, кого за светлые волосы и бесхарактерность прозвали в Петхаине «Шепиловым». Выбор всех удивил, поскольку, хотя и богатей, Сема был «пецуа-дакка», — мужчиной с недостающим яичком, и ему, согласно Второзаконию, не позволялось «пребывать в Господнем обществе». К тому же, после гибели брата он, говорят, тронулся и стал величать себя лордом Байроном. Подлечили, но не настолько, чтобы убедить, будто байроновские творения сотворены не им. Большинство петхаинцев считало, что Натела позарилась на его наследство, хотя, по утверждению прогрессистов, она вышла за Сему по той же причине, по которой убийц тянет к месту преступления. Шалико, разумеется, пытался уберечь от брака с нею и младшего сына, но, вопреки своей мягкотелости, Сема не сдался, и, к ужасу ревизора, Натела еще до свадьбы — поселилась в его доме.
Ужасаться ревизору пришлось недолго: согласно составленному милицией отчету, наутро после свадебной гулянки, проводив за порог последних гостей и возвращаясь по наружной винтовой лестнице в спальню на третьем этаже, Шалико оступился, скатился вниз и ударился виском о чугунную ступеньку. Снова нашлись злые языки, обвинившие в гибели ревизора Нателу: дескать, ведьма подкараулила хмельного старика на балконе и столкнула его вниз, чтобы не мешкая прибрать к рукам его богатство. Начальник милиции относился к Нателе с подобострастием, но для проформы допросил «Шепилова» об обстоятельствах инцидента. Тот показал что знал: после полуночи он с невестой удалились в брачные покои, где Сема сперва прочел ей отрывки из своей знаменитой поэмы о ЧайльдЪГарольде, потом вошел с нею в освященный небесами союз и, изнуренный тяжестью навалившегося на него счастья, уснул в ее объятиях. Проснулся — в тех же объятиях — от крика дворничихи, которая первой увидела утром труп старика.
54. С приближением безнравственности и хаоса, то есть народовластия
После свадьбы Сема «Шепилов» долго не мог привыкнуть к тому, что, несмотря на недостающее яичко и созерцательность натуры, заполучил в жены самую блистательную из петхаинских женщин, которую к тому же — единственную в истории грузинского еврейства — приняли в штат республиканского КГБ секретаршей генерала Абасова. По расчету местных прогрессистов во главе с теми же Залманом и доктором, брак между «Шепиловым» и Нателой был обречен на скорый крах, ибо мужик, осознавший собственную ущербность на фоне доставшейся ему бабы, ищет и находит в ней какую-нибудь порчу, а потом, как бы защищая свою честь, отправляет ее восвояси. Между тем, брак выстоял, мол, проверку временем благодаря неожиданному несчастью, выпавшему на долю жениха: не переставая восхищаться Нателой, он начал вдруг — без основания проникаться верой в собственную персону. Этот болезненный процесс оказался столь настойчивым, что со временем Сема стал, увы, самим собою, — худшее из всего, что, по утверждению прогрессистов, могло с ним произойти.
Действительно: пренебрегая уже английским романтиком, писавшим в рифму, «Шепилов» принялся посвящать супруге оригинальные любовные творения в белых стихах, причем, рукописные копии сочинений — не на суд, а из гордости за мир творчества — раздавал не одним только прогрессистам. В отличие от последних, Нателу его сочинения не угнетали по той простой причине, что она их не читала. «Шепилов» из-за нехватки яичка — о чем, конечно, было известно властям — числился инвалидом, обладал,
соответственно, правом не работать и, конечно же, не работал. К тому же, стихи свои — по причине трудоемкости занятия — он не рифмовал. Поэтому к вечеру, когда Натела возвращалась из Комитета, Сема успевал сочинять такое количество куплетов, что прочесть их у нее не было ни сил, ни времени. Оправдывалась тем, будто читать эти куплеты она стесняется, поскольку недостойна даже нерифмованной поэзии.Сему отговорка эта ввергала в восторг и подвигнула на новые посвящения, но прогрессистов она бесила циничностью: любая благородная женщина, рассуждали они, охотно внемлет даже мерзавцу, когда тот твердит ей, будто она и есть венец мироздания. «Шепилова» прогрессисты называли, правда, не мерзавцем, а придурком, который стыдился доставшегося ему богатства и потому внушил себе страсть к романтической поэзии, что, дескать, в его собственных глазах наделяло его лицензией на сожительство с красавицей, но в глазах прогрессистов, лишало его лучшего из мужских качеств, — недоверия к женщинам, и лучшего же из его индивидуальных достоинств, — презрения к себе.
Прогрессистам не удавалось убеждать в этом петхаинских домохозяек, считавших «Шепилова» личностью незаурядной: во-первых, при наличии большого количества наследственных бриллиантов он ежедневно сочинял любовные стихи, а главное — посвящал их своей же жене. Стало быть, рассуждали петхаинские бабы, в тщедушной плоти Семы гнездилась уникальная душа. Доктор Даварашвили, друживший с «Шепиловым» со школьной скамьи, но невзлюбивший его после того, как отец доктора — в отличие от Семиного родителя — оставил сыну после смерти только собственные фотокарточки, пытался втолковать петхаинским простачкам, что души не существует, но вот мозг поэта, воистину уникальный, он при необходимости пересадил бы даже себе: именно и только этот орган у «Шепилова» и должен отличаться жизнеспособностью, поскольку, мол, Сема эксплуатировал его исключительно редко, — о чем стихи его и свидетельствуют.
Доктор учил при этом, будто не только «Шепилов», но все романтики глупы и себялюбивы: кому бы ни посвящали сочинения, воспевают они в них лишь свой ущербный мир. Сема же, паршивец, к тому же еще и притворяется, будто он это не он, а кто-то другой, добавлял Даварашвили. Притворяется в основном от безделья и обеспеченности, потому что не настолько глуп, чтобы действительно кого-нибудь любить, особенно ведьму, которая сгубила его родню и скоро, запомните, кокнет самого Сему. Что же касается его лирики, так же, впрочем, как и его души, — раз уж вам, дескать, нравится это слово, — то о ней следует судить в свете того символического факта, что в школьные годы петхаинский Байрон не расставался с асферической лупой семикратного увеличения для мелких предметов, но — мерзавец! — рассматривал в линзу не бриллианты, а свой крохотный пенис и единственное яичко.
На подобное злословие «Шепилов» реагировал как истинный романтик. Не унижаясь до отрицания гнусных сплетен, он объявлял петхаинцам, что хотя и считает себя щепетильным мужчиной, но при случае способен на грубый поступок: я, переходил он вдруг на русский и смотрел вдаль, я одну мечту, скрывая, нежу, — что я сердцем чист; но и я кого-нибудь зарежу под осенний свист. Будучи уже самим собой, Сема признавался, что фраза эта принадлежит не ему, а российскому стихотворцу, от которого, тем не менее, он, «Шепилов», отличается, дескать, меньшей стеснительностью, то есть — готовностью зарезать школьного друга, не дожидаясь осеннего свиста.
Хотя петхаинцы уважали Даварашвили за ученость, перспектива его заклания — на фоне бесприютной скуки — столь приятно их возбуждала, что они отказывались верить доктору, когда тот сообщал им со смехом, будто романтики с миниатюрными половыми отростками способны пускать кровь лишь себе, как, дескать, и закончил жизнь цитируемый Семой российский стихотворец. Впрочем, если, мол, когда-нибудь Сема и вправду разгуляется, то резать ему следует не его, лекаря и правдолюбца, а свою поблядушку из тайной полиции, которая, будучи скверных кровей, изменяла бы и сексуальному гиганту. Тем не менее, Нателу петхаинцы считали греховницей по причине неожиданной, но простой.
Еще в 50-х годах, после смерти Сталина и с началом развала дисциплины, Петхаин прославился как самый злачный в республике черный рынок, где можно было приобрести любое заморское добро — от австрийского валидола в капсулах до итальянских трусов с вытканным профилем Лоллобриджиды и китайских эссенций для продления мужской дееспособности. Тысячи дефицитных товаров, минуя прилавки державы, стекались через посредников к петхаинским «подпольщикам», определявшим цену на продаваемую ими продукцию простейшим образом, — умножая уплаченную за нее сумму на богоугодную цифру 10. Хотя половину денег приходилось отдавать местным властям за отвод глаз, петхаинцы были счастливы.