История моей жизни
Шрифт:
Хуже всего на меня действует шопот взрослых. Я к нему прислушиваюсь с болезненной остротой, стараюсь вникнуть в смысл происходящего, — и ничего понять не могу.
К нашему погребу подходят и останавливаются две женщины: Песя-жена кузнеца Арона, нищенски одетая, бледная, истощенная двадцатилетняя «старуха» с преждевременными морщинами на лбу и вокруг глаз, н Голда — торгующая пирогами. Голда страдает водянкой, ужасно толста, с трудом переводит дыхание, а конкурентки во время ругани называют ее свиньей, ожиревшей от сытости. Сегодня Голда не торгует — боится
— Почему вы думаете, что на Молдаванке — да, а на Дерибасовской нет? — тихо спрашивает Песя, пугливо озираясь по сторонам.
— Потому, — отвечает, задыхаясь, Голда, — что со вчерашнего дня большие балабатам и габоим ходят с листом и собирают деньги…
— Откупаются, ростовщики… — цедит сквозь зубы Лева.
— Ну, конечно, разве богачи допустят, чтобы их грабили, когда они сами грабежом занимаются…
Хозяева и синагогальные старосты.
В это время из трактира вышибается кем-то оконное стекло, и оно со звоном разбивается о камни тротуара.
Безудержный страх овладевает всей толкучкой.
— Началось! — кричит кто-то.
И люди бегут, давя друг друга. Дрожащие руки торопливо закрывают окна, двери, ворота.
В истерике мечутся женщины, под тяжестью животного страха сгибаются мужчины и плачут дети.
И все оттого, что неожиданно и случайно зазвенело разбитое стекло.
В просветах трактира показываются смеющиеся бороды и усы веселых биндюжников, портовых грузчиков, амбарных осьгащиков, представителей «золотой роты», мелкого жулья и всякой иной трущобной голи одесских окраин. Смеются, улюлюкают, свистят и пугают страшным выкриком:
— Бей жидов!..
А внизу, одержимые паникой, бьются в страхе евреи всех возрастов. Они бросают к ногам русских свою беспомощность, свою покорность и больные улыбки, полные мольбы и ненависти…
Но вот проходит ложная тревога — и опять в кварталах бедноты тишина и скорбный покой… — Песя держится за железный прут нашего погреба и плачет.
— Сколько же времени мы будем жить в ожидании погрома?., ведь это невозможно вынести!..
Мы молчим, и молчат над нами голубое небо и пламенное солнце, обдающее нас расплавленным металлом.
Проходит один только день, и все успокаиваются.
Если вчера не было полрома, когда весь город его ждал, то, значит, его никогда не будет. И снова улыбаются люди, и уверенней звучат голоса.
Лева с Давидом привозят целый воз свежего товара, и мы дружно работаем до самого полудня. Впервые в нашем деле принимает участие жена Левы-Матильда.
Она — маленькая веселая брюнетка, похожая на мальчика.
Вьющиеся черные волосы коротко острижены, и когда темные кольца волос падают на глаза, она задорным кивком головы откидывает их назад.
Матильда говорит на ломаном еврейско-немецком языке и сама первая смеется над неправильностью своей речи. Гибкая и ловкая, эта маленькая женщина вносит в нашу работу шумную радость, а ее звонкий мальчишеский голос не умолкает ни на минуту.
В ее присутствии Лева не морщит лба и не хмурит бровей. Он ласков, внимателен, и в его пышных светлорусых усах дрожит улыбка
счастливого человека.Со мною Матильда обращается по-приятельски. Для первого знакомства она ударяет меня детским кулачком по затылку и спрашивает:
— Карашо?
— Нет, — отвечаю я, заливаясь смехом.
— Ти маладес, малшишка… — продолжает шалить хозяйка, смешно выговаривая русские слова.
Два каменных выступа нашего погреба разукрашены фруктами так, что невольно залюбуешься. Большие тёмнокрасные яблоки, бледно-зеленые груши, оранжевые персики, янтарные венки из винных ягод, фиолетовые пирамиды из скороспелых слив яркими и заманчивыми цветами светятся над каменными плитами серой панели.
— Ты бы сбегал домой, — говорит мне Давид, — и посмотрел бы, что там делается. Уж заодно и поучишься немного, а то учительница твоя от скуки все свои ногти изгрызла…
Бросаю последний взгляд на нашу выставку, на прыгающую по ступеням погреба молодую хозяйку и ухожу.
День чудесный. Под синевой безоблачного неба горит солнце.
Но сегодня не жарко: откуда-то дует прохладный ветер, и дышится легко. Чувствую себя бодрым и не знаю, куда девать избыток сил…
Хорошо бы сейчас с кем-нибудь побороться или поднять невероятную тяжесть и удивить взрослых.
На мне кремовая косоворотка, изрядно поношенные брючки и… больше ничего. Здесь босоногих — сколько хочешь, и мне ничуть не стыдно.
Раньше чем направиться домой, я решаю пройтись по Тираспольской улице и заглянуть на минутку к Тарасевичам, где я давно не был.
Прохожу мимо булочной Амбатьелло и останавливаюсь в изумлении: за кассой стоит Николай. Он все такой же красивый, и, как прежде, густой румянец играет на смуглом черноусом лице.
«Если он здесь, — думаю я, — значит, и Соня вернулась».
От этой мысли сердце наполняется радостью, и кровь приливает к лицу.
Не отдавая себе отчета в том, что делаю, вхожу в булочную.
— Здравствуйте, господин Николай…
— Тебе чего?
Предо мною совсем другой человек — не ласково улыбающийся Николай, а жестоко озлобленное лицо, искаженное до неузнаваемости.
Черные глаза на выкате, губы сжаты, а в крепко стиснутом кулаке хрустят пальцы.
Делаю быстрый скачок назад, углами глаз задеваю двух продавцов, стоящих за прилавком, озорно кричу: «А где Соня?!» — вылетаю из булочной.
К Тарасевичам попадаю во время обеда. За столом сидят одни взрослые. Детишки, видимо, уже поели и бегают, шумят и кружатся по обширному подвалу.
Меня встречают дружески и весело. Петя скачет предо мною на костылях, ласкает голубыми лучами ясных очей и смеется тихим, нежным смехом.
— День добрый, — отвечает на мое приветствие петина мама. — Ты совсем нас забыл, — добавляет она сочным грудным голосом.
За столом вижу двух незнакомых мне мужчин — один из них с одутловатым круглым лицом, заросшим тремя кустиками коричневой бородки, а другой тощий, в переднике, с белыми жидкими усами, он ест с аппетитом, и скулы, обтянутые сухой кожей, работают сильно и безостановочно.