История моей жизни
Шрифт:
— Как ты смеешь?
Учительница вскакивает и выходит из-за парты.
Внезапный стыд обжигает лицо мое. Хочу исчезнуть, уничтожиться и боюсь взглянуть на Анюту.
— Как ты осмелился?.. Разве можно так поступать с… женщиной.
В ее голосе я улавливаю примирительную ноту.
— Если тебе, — продолжает она, — я нравлюсь, и скажем, что ты даже влюблен, — все равно не смеешь целоваться, пока не объяснишься в любви.
— Я умею объясняться, — кричу я, окончательно успокоенный.
Анюта подходит к окну, выпрямляется, делает
— Объяснись… я требую… Ну!..
Изо всех сил напрягаю память, чтобы повторить слова книжных героев, но в голове кружится одна и та же фраза: «По улицам слона водили, как видно напоказ»… И больше ничего.
Гляжу на учительницу, на ее выжидающую позу, замечаю, как от нетерпения у нее раздуваются крылья продолговатого носа, краснею, пальцами рук ловлю воздух, и… вдруг чьи-то торопливые шаги в соседнем классе, а вслед за этим в дверях показывается сам заведующий.
На нем все в порядке — черная шелковистая борода разглажена, белый китель с блестящими пуговицами сверкает чистотой, но лицо бледнее обыкновенного, а в темных глазах мерцает беспокойство.
— Анюта, ступай в комнаты: в городе погром.
Для меня этих слов вполне достаточно, чтобы в одно мгновение очутиться на улице. Но как быстро все здесь изменилось и стало по-другому. Кто прибил, кто снизил жизнь…
Дрожащие руки закрывают окна; в нижних этажах захлопываются ставни. Детей не видать… И это в солнечный летний полдень.
Стою посреди Базарной улицы и всматриваюсь в даль. Там, далеко, предгрозовой тучей движется черная живая масса. Вот уже доносится рев, вой, буйный посвист и слышится звон разбиваемых стекол. Позади меня мертвая жуткая пустота. Хочу бежать, но не могу: окован страхом. В мое маленькое тело врывается крупная холодная дрожь, и, чтобы не стучать зубами, я крепко сжимаю челюсти.
Ураганом несется погром. Все ближе и ближе придвигается буря. Я уже вижу отважных грабителей, радостно преступающих закон человеколюбия… В грязных лохмотьях, с искаженными лицами врываются они в жилые гнезда, бьют стекла, уничтожают домашний скарб, превращая бедняков в нищих.
Погромщиков, быть может, не так много, но в моих испуганных глазах толпа вырастает в человеческое море, заливающее мир.
— Бей жидов!..
Дзинь!..
И снова вдребезги разбиваются окна, и шумнее становится неистовство нападающих.
Одесская босовня гуляет… Минутная власть человека над человеком дает бодрость, отвагу и веселую жестокость…
— Бей жидов!..
Из раскрытых окон вылетают пух и перья разрываемых перин и подушек. Ветер поднимает все это, кружит над домами, и получается снежная метель среди летнего солнечного дня.
Вырываюсь из оцепенения и удираю, насколько хватает прыти.
Мчусь к нашему фруктовому погребу и попадаю в самую гущу погрома.
Весь толкучий рынок бурлит, клокочет и буйствует. Здесь ломают, растаскивают деревянные палатки, ларьки, будки, лавчонки… Треск отрываемых досок, звон разбиваемой
посуды, вопли женщин, свист, пьяный хохот — все это сливается в оглушительный гул, затуманивающий сознание.Сколько здесь набежало людей, чуждых, неведомо откуда взявшихся, сколько страшных лиц, бород, воспаленных глаз, сжатых кулаков, оскаленных зубов и хмельной радости!..
Мотя-Стой, окруженный ватагой поклонников его могучей силы, выступает героем. Перед ним собачонкой прыгает и вертится Васька Мухомор, портовый босяк, изъеденный алкоголем и дурной болезнью.
Мухомор — маленький, тщедушный оборванец — не живет, а пирует.
Для него погром — большой праздник. На его круглом плоском лице вместо носа едва виднеется крохотный катышек с двумя дырочками, под глазом темнеет свежий синяк, но это ничуть не мешает Ваське быть счастливым от сознания, что и он, Мухомор, сегодня пугает людей.
— Мотя, голубчик, вот этот магазинчик опрокинь, миленький. Сделай одолжение! — сиплым голосом кричит Васька.
Мухомор приплясывает, гримасничает и старается быть забавным; а Мотя, подталкиваемый толпой, неспеша подходит к заколоченной лавчонке. Движения его размашисты и медлительны. На его крупном, обросшем путаной бородой лице живет мирная застенчивая улыбка.
Мотя-Стой заметно пьян, но крепкая сила все же чувствуется в его тяжелых мускулистых руках и необыкновенно широкой спине.
Ни минутку становится тихо.
Мотя подходит к палатке и плотно прижимается к ней.
Потом он сгибает колени, присасывая свое огромное тело к деревянной стене лавчонки.
Богатырская грудь Моти обнажена, и всем бросается в глаза фигура женщины, плачущей над обломками якоря. При каждом движении Моти татуировка оживает, и фигурка то кланяется, то сожмется, а то вытянется во всю истину грудь.
Найдя точку опоры, Стой надавливает плечами палатку и медленно начинает выпрямляться.
Лавчонка под напором силача скрипит и постепенно приподнимается.
Вот уже будка оторвалась одним боком, и я вижу извивающихся красных червей на черной полосе обнаженной земли.
— Один раз!.. Еще раз!.. — кричат погромщики.
Мотя делает последнее усилие, и лавчонка, опрокидывается и разваливается.
Взлетает шум сотни голосов, начинается давка, победно кричат, смеются и свистят в два пальца подростки.
Грабят грошовую галантерею разбитой палатки.
14. Подвал спасения
Вихри погрома вертят меня на маленьком клочке — блуждаю вокруг одного и того же квартала, не нахожу дороги к дому и не знаю, как мне вырваться из этой человеческой бури, где плач, мольбы и стоны заглушаются хохотом, свистом и ломким треском нищенской рухляди.
Страх, животный, омерзительный страх не оставляет меня ни на минуту. В расширенных зрачках моих живет весь ужас происходящего, а напряженный слух улавливает острые вопли женщин и беспомощный писк детей.