История одного мальчика
Шрифт:
— Нас случайно занесло в этот город, — сказал он. — Надеюсь, ты сумеешь объяснить нам, что к чему.
Он обнял меня за талию, и я съежился. На тротуарах толпились люди, с любопытством глазевшие на нас. Его пальцы аккуратно вошли в промежуток между моим задом и нижним ребром, в место, которое радушно его приняло и которое было отлито в форме его руки. Меня не покидала мысль о том, что эти двое позарились на мои деньги, но как именно они намеревались их заполучить, оставалось загадкой. К тому же я боялся, что они с первого взгляда распознали мою готовность поощрять их заигрывания. Я страшно обрадовался тому, что меня возжелал такой красивый незнакомец, ведь он был не местный, а значит, пользовался иными, более высокими критериями. Он решил, что я похож на него, и, возможно, был прав, по крайней мере я мог бы стать на него похожим. Теперь, когда передо мной возник греховодник — более статный и молодой, чем я себе представлял, но в то же время и более циничный, более
В магазине у меня рябило в глазах, когда я рылся в стопке книг с их яркими цветными суперобложками, на которых красовались фотографии задумчивых женщин с ухоженными волосами и пожилых мужчин в ирландских вязаных свитерах, с трубками и краткими биографиями. Зная, что эти книги написаны современными авторами, я смотрел на них с презрением. В голове у меня все еще звучал весь бравурный спектакль истории, поставленный в библиотечно-оперном театре. Те старые книги либо лишились своих суперобложек, либо вовсе их не имели. Ненаписанные портреты их авторов воссоздавались на потемневших, хрупких страницах. Но эти современные, еще живые писатели — ах! жизнь представлялась мне бессилием, воплощением эфемерности, особенно по сравнению со стоическим спокойствием мертвых, чьи бюсты с высеченными из камня бородами и незрячими, выпуклыми глазами занимали в моем воображении пустующие ниши над дверями оперы, под галереей, которую облюбовали для ночлега бродяги и бездомные кошки, но которая некогда величественной походкой по выложенному черно-белым мрамором полу приблизиться к золоченым черным дверям, открывавшим путь в блестящее общество, к веерам и бриллиантам, к колдовскому огню, окружавшему спящую красавицу.
Дома мне слышались приглушенные звуки диссонирующей музыки. Однажды, глубокой ночью, мачеха, исполнившись решимости, неожиданно села в машину и вернулась в город, в контору отца. Позже из ее крыла дома до меня донеслись ее крики. Я спрятался за дверью и принялся вслушиваться в монотонный гул отцовских оправданий. Наутро Элис, моя напарница, не выдержала, расплакалась и заперлась в туалете. Когда она вышла оттуда, ее глаза, всегда такие красивые и затуманенные, сузились от злобы и боли, и она принялась поливать грязью мачеху и отца (он пытался заманить ее в одну из этих дешевых гостиниц). На следующее утро я узнал, что она уволилась — правда, к тому времени я уже научился справляться с нескончаемыми почтовыми отправлениями в одиночку. Ее отпустили — куда?
Под впечатлением того объятия за талию я, как танцовщик, закружился по темнеющей сцене города. Мои пируэты привели меня в самый центр, на Фаунтин-сквер. С наступлением вечера город почти опустел. Изредка попадалось такси. Кое-где светились в вышине конторские окна. Рестораны закрылись в восемь, но дверь бара еще могла распахнуться и ошарашить меня силуэтом мужчины. Убогий город черного камня, побеленного скворцами, жалкими, суетными потомками таинственного металлического голубя, примостившегося на протянутой руке богини фонтана.
На низком гранитном парапете фонтана сидели люди с другого берега реки — во всяком случае, о том, что они живут в глухих горных деревушках, я догадался по их акценту, недостающим зубам, зализанным назад волосам, по манере сплевывать на землю, держать „Кэмел“ большим и безымянным пальцами, расхаживать по мощеным дорожкам парка такой тяжелой, деревянной походкой, как будто они надеялись высечь из камня искры. Другие сидели поодиночке на металлической ограде, которой был обнесен сквер-островок, со всех сторон омываемый движущимся транспортом. Взгромоздившись на стальную перекладину, широко раздвинув ноги и подставив тела свету фар, они вглядывались вниз, в нескончаемый водоворот машин.
Наконец какой-нибудь водитель притормаживал рядом с одним из парней, который спрыгивал на землю, наклонялся к открытому окну и слушал — после чего парень либо качал головой и сплевывал, либо, если заключалась сделка, с важным видом обходил машину и забирался внутрь. Достойное зрелище: изогнутое переднее стекло оставляет на обоих лицах след отражения мерцающей неоновой рекламы, за рулем — лысый тип, чьи очки испещрены лучинами зеленоватого света приборной доски, чьи уши мясисты, чьи и без того тонкие губы сжаты от страха или от предвкушения. Рядом с ним — молодой человек, откинувший голову на спинку сиденья, отчего видны лишь мощная белая парабола его нижней челюсти да дергающийся кадык. Едва плюхнувшись на сиденье, он уже изнывает, спеша приступить к своей работенке. А может, его беспокоит то, какой большой город отделяет фантазию
от ее воплощения. Они отъезжают, и из автомобильного приемника до меня доносятся только высокие ноты.И все-таки в тот вечер я еще терялся в догадках о том, кто эти люди и на что они готовы пойти. Я перешел улицу, поднялся на две ступеньки к каменной площадке островка — и сел на скамейку. Неподалеку находились полицейские. На мне были белая рубашка, галстук с ослабленным узлом, легкие полосатые брюки от костюма, начищенные полуботинки на шнурках, у меня были чистые ногти, короткая стрижка, а в бумажнике — деньги. Я был воспитанным, учтивым подростком, не бродягой и не преступником — полиция отнеслась бы ко мне благосклонно. Поблизости работал в своей конторе отец; я слонялся там, ожидая его. За годы, когда я в одиночку ездил по стране на поездах навещать отца, я перестал бояться незнакомцев и пришел к выводу, что неизвестность не связана с риском, по крайней мере в общественных местах этот риск сводится к минимуму. Ценя впечатление, производимое моим галстуком, я затянул узел, дабы прикрыть расстегнутую пуговицу воротничка. Никто не мог прогнать меня с этой скамейки.
Было жарко и темно. Ехавшие по кругу машины действовали на нервы — на меня смотрело множество невидимых зрителей. Несмотря на то, что в этом городе я родился и проводил в нем каждое лето, я еще никогда не изучал его в одиночку, библиотека, книжный магазин, концертный зал, контора, химчистка, комитет штата по спиртным напиткам, стадион, школа, универмаги, возвышавшийся неподалеку стеклянный шар ресторана — с отцом и мачехой я бывал в этих местах сотни раз, но в пути через грозный и мрачный город они неизменно конвоировали меня, как арестанта.
И все же я всегда догадывался о существовании некой тайны, о неких страданиях, мною пока не изведанных и даже бывших выше моего понимания. У нас была служанка, Бланш, которая, дабы не зарастали проколотые уши, втыкала в них соломинки, которая, занимаясь утюжкой, чихала от нюхательного табака, после чего на простынях оставались мелкие бурые пятнышки, и которая слонялась по кухне в своих стоптанных шлепанцах без задников, некогда лиловых, но уже приобретших цвет и блеск омытой дождем, лишившейся листьев дубовой ветки. Под своей синей хлопчатобумажной форменной одеждой она никогда не носила корсета; я представлял себе, как колышется под этой материей ее ароматное черное тело, и мечтал хотя бы мельком взглянуть на ее гигантские груди.
Несмотря на то, что у Бланш была дочь на пять лет старше меня (внебрачная, как многозначительно прошептала однажды мачеха), напевая передававшуюся по негритянской радиостанции песенку, она делалась похожей на девчонку. Переходя из комнаты в комнату, она выдергивала из розетки маленький приемник „Бейклайт“ с кремового цвета решеткой над коричневой тканью динамика и уносила его с собой. Эта музыка меня волновала, но я считал, что чересчур внимательно ее слушать не стоит.
Это была „негритянская музыка“, а значит запретная — частица чужой культуры, более пылкой и выразительной, чем моя, но в то же время остававшейся на более низком уровне, хотя и тоже единственной в своем роде.
Чарльз, выполнявший мелкую работу по дому, поднимался, обливаясь потом и лучась ехидством, из подвала и, не дойдя до меня трех ступенек, принимался читать мне лекции о Библии, Втором пришествии и Букере Т. Вашингтоне [2] , о Маркусе Гарви и Лэнгстоне Хьюзе [3] . Стоило мне что-то сказать, как раздавался его приглушенный, натянутый смех, имевший целью заткнуть мне рот, а потом он вновь окунался в свои навязчивые идеи. Казалось, он знает абсолютно все, во всех подробностях: о египтянах и абиссинцах, о Потерянном племени и российских заговорах, о „справедливом курсе“ Трумэна и „новом курсе“ Рузвельта — но если за обедом я повторял какое-нибудь из его высказываний, отец смеялся (его смех был тоже натянутым) и говорил: „Опять ты наслушался Чарльза. Этот ниггер только и знает, что городить всякий вздор. Перестань ему докучать, пускай занимается своим делом“. В правоте отца я ни разу не усомнился, но меня всегда удивляло, откуда папа знает, что все это вздор. Что за таинственное невежество обнаруживалось в словах Чарльза и отравляло их, делая никудышными, несъедобными? Ведь Чарльз, как и я, частенько наведывался в библиотеку. Я видел, как часто меняются книги на его полке в подвале. К тому же Чарльз был лучшим чтецом псалмов в своей церкви, магом и волшебником своего племени. Когда он умер, его роскошная мантия не уместилась в гробу. Меня настораживало то, что его вздор казался мне исполненным высокого смысла — а вдруг я, подобно Чарльзу, питался лишь требухой знаний, тогда как отец уже принялся за бифштекс?
2
Букер Т. Вашингтон — американский негритянский ученый и педагог.
3
Лэнгстон Хьюз — американский писатель.