Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История одного мальчика
Шрифт:

Самым характерным атрибутом отца была сигара, крепко зажатая в его мелких прокуренных зубах. Поскольку там, где он находился — будь то дом, контора или машина, — как правило, имелся кондиционер, коим он управлял по своему усмотрению, он строго следил за тем, чтобы и дым, и запах равномерно и обильно насыщали каждый уголок его мира, подавляя окружающих; быть может, подобно вонючке-скунсу, он окутывал своих детенышей защитным зловонием.

Несмотря на холод, вместе с курткой и свитером на мне были бермудские шорты; чувствуя, как ноги покрываются от ветра гусиной кожей, я установил на корме деревянный флагшток, атрибут патриотизма, бессмысленный в ночное время, однако необходимый из-за светившего на его верхушке яркого фонаря. Я не мог понять, каким образом по шесту, стоит его воткнуть в паз, начинает бежать электрический ток. Отца я спросить не решался, дабы не выслушивать его объяснений. Кожаные сиденья были холодные, но быстро нагрелись телами, кожа нагрела кожу.

От пристани мы отчаливали

с мучительным страхом (причаливать было еще страшнее). Отец, который в молодости был техасским ковбоем, мог смеяться над ураганом и смерчем, но в этой чуждой ему стихии — холодной, бездонной, изменчивой — его все настораживало. На голове у него красовалась нелепая „капитанская“ фуражка (все, что он носил на досуге, было нелепым, все вызывало смех, как будто и сам досуг подлежал осмеянию). Едва держась на ногах, он стоял за штурвалом. Вибрировали моторы, вращался прожектор на носу лодки, дрожал кончик отцовской сигары. Я отважился свеситься с настила, отвязал канаты, бросил их в катер и сам прыгнул следом. Вскоре я уже сидел на корточках за спиной у отца. В руках у меня был длинный шест с крюком на конце, из тех, которыми в душных классах начальной школы открывают фрамуги. Мне было поручено с минимальным риском оттолкнуть катер от причала, прежде чем отец заведет упрямые моторы. Все это было сплошным наказанием. Нормальные люди швартовали свои моторные катера с помощью одной-единственной веревки, они, непринужденно переговариваясь, задним ходом отходили от причала по несложной, изящной дуге, а сыновья нормальных людей, точно проворные обезьяны, улыбаясь и перешучиваясь, лазали по лакированным палубам.

Мы отчалили. Быстроходный катер устремился вперед так резко, что нас прижало к сиденьям. Питер, семилетний братишка Кевина, устроился на откидном сиденье, волосы его развевались под трепетавшим флагом, из открытого рта раздавались крики радостного страха, терявшиеся, однако, в порывах ветра. Он махал слабой ручонкой, а другой ухватился за хромированную рукоятку у себя под боком; и все-таки он высоко подпрыгивал, когда мы мчались, пересекая чью-то кильватерную волну. От носа нашего катера расходились такие же волны. Ночь, эта трудолюбивая белошвейка, спокойно работала твердой рукой, иглой нашего судна вплетая в ткань воды новые нити, разве что катер не сшивал воду в единое целое, а распарывал ее на длинные белые лоскуты. На берегу там и сям мелькали меж соснами окна домов. Мы пронеслись мимо ставшей на якорь лодки с рыбаками и их единственной керосиновой лампой; один из них погрозил нам кулаком.

Озеро сузилось. Справа тянулось поле для гольфа на девять лунок (я знал это, хотя видеть его не мог) с его ветхим зданием клуба и плетеными креслами, выкрашенными в зеленый цвет, с подвешенной на скрипучих цепях верандой. Раз в месяц мы появлялись там, опоздав на воскресный ужин, в неподходящей одежде, с неуместными откровенными разговорами и сигарой, создававшей вонючую дымовую завесу от грядущей всеобщей неприязни.

Отцовская сигара погасла, и он остановил катер, чтобы вновь закурить. На своих высоких, обдуваемых ветром сиденьях мы дрейфовали по течению, слабо тарахтел остановленный двигатель. Когда выхлопная труба черпнула воды, он внезапно заблеял.

— Будь оно неладно, я весь промок! — вопил своим дискантом Питер. — Я мерзну. Боже, вы меня уже до ручки довели!

— Что, мой юный друг, силенки на исходе? — спросил отец, посмеиваясь. Он подмигнул мне. Дети приезжих (а иногда их отцы) обычно получали прозвище „юный друг“, поскольку папа никогда не запоминал их имен. Дружок, который все это время высовывал голову из-за ветрового стекла и щурился, вглядываясь в ветер, принялся радостно подпрыгивать на подушках в ожидании шлепка от хозяина. Кевин, сидевший рядом с отцом, сказал:

— Те рыбаки здорово разозлились. И я бы разозлился, если б какой-нибудь тип на толстожопом катере распугал мою рыбу.

Отец вздрогнул, а потом проворчал что-то насчет того, что они не имеют права…

Он обиделся.

Прямота Кевина меня ужаснула. В такие мгновения на глаза у меня наворачивались слезы от бессильной жалости к отцу, этому неполноценному деспоту, человеку, который всех изводил, но впоследствии страдал всем своим нежным, непросвещенным сердцем. Не мог я сдержать слез и тогда, когда мне приходилось делать отцу замечания по поводу фактических обстоятельств. Обычно я избегал хлопот и самодовольно наблюдал, как он одну за другой совершает кучу ошибок. Но если он впрямую интересовался моим мнением, меня охватывала грустная эйфория, в углах сжимавшейся комнаты как можно незаметней и тише принималась хлопать крыльями паника, и я называл правильное имя или точную дату. Ведь даже в те времена, в пятидесятые годы, я куда лучше него разбирался в вопросах, которые могли возникнуть в любом разговоре.

Но знание не было силой. Именно отец был человеком, наделенным силой, деньгами, правом читать за обедом газету, пока мы с мачехой смотрели на него в полном молчании; именно у него было тридцать сшитых на заказ костюмов и двадцать начищенных пар обуви, у него были накрахмаленные белые рубашки и галстуки от „Графини Марии“, он владел двумя „Кадиллаками“, которые дожидались его в гараже, сочась

маслом, образовавшим на бетонном полу очертания черного Сатурна с его серыми пятнами спутников. Именно его могущество ошеломляло меня и заставляло считать мои знания не более чем одаренностью на случай званого обеда, во время которого он мог бы выставить ее напоказ („Спросите нашего юного друга, он читает книжки и знает наверняка“). Тогда почему из-за его нерешительности у меня на глаза порой наворачивались слезы? Может, меня огорчало то, что он не обладал всем, абсолютно всем, или то, что сам я ничем не владел? Возможно, несмотря на свою робость, я вел с ним борьбу. Быть может, я хотел причинить ему боль, потому что он меня не любил?

Кевин мгновенно исправил положение, спросив папу, как, по его мнению, сыграет в следующем сезоне местная бейсбольная команда. Вскоре отец уже разглагольствовал об именах, очках и стратегических вариантах, в которых я не видел ни малейшего смысла, о хорошей подготовке весной и плохой последующей отдаче. Когда Кевин попытался что-то оспорить, папа добродушно посмеялся над дерзостью (и заблуждением) мальчишки и тут же поставил его на место. Я оперся локтем о резиновую обивку планшира, уткнулся подбородком в ладонь и уставился в сверкающую воду, которая занималась тщательным анализом желтого света далекой веранды, рассеивая простейший отблеск на сотни изменчивых вариантов.

Пока продолжался разговор о бейсболе, мы качались на собственной кильватерной волне, которая успевала нас догонять. Нас относило к острову с его заброшенной летней гостиницей, белой, как ночная бабочка, за ветвями стройных серебристо-белых берез. Катер покачивался на волнах, издавая звук старого автомобиля с неисправным глушителем. Обычно отец с другими мужчинами чувствовал себя неловко, но они с Кевином сумели друг друга разговорить, а я вполуха слушал негромкий шум их голосов, точнее — папин монолог и реплики согласия или протеста со стороны Кевина. Нескончаемо звучал ночной отцовский голос: доверительный, глубокомысленный. Помня этот голос по их совместным рассветным прогулкам, Дружок насторожился и, сунув морду между лапами, уткнулся ею в подушку подле отца. Малыш Питер переполз через люк и слушал болтовню о спорте; даже он знал кое-что об именах и набранных очках и имел на сей счет определенное мнение. Когда он на какое-то время умолк, я обернулся и увидел, что он спит с открытым ртом, запрокинув голову на край подушки и подергивая правой рукой.

Мы уже вошли в узкий пролив, который вел к небольшому, более холодному рукаву озера. Фары случайной машины, прорыв туннель средь растущих на берегу сосен, скрылись из виду, а потом вдруг вспыхнули над водой, показавшейся в этом недолгом слепящем сиянии еще темней и изменчивей. К тому времени я старательно исходил на веслах каждую милю озера; глядя, как красиво одолевает „Крис-крафт“ эти непосильные расстояния, я чувствовал некую тихую радость. Ведь папа уже вновь завел моторы на полную мощность и мы опять восседали на нашем высоком троне. Мы миновали место, где от большого белого особняка со светящимися зашторенными окнами тянулись к берегу подстриженные газоны поместья. В предвечерний час прошедшего воскресенья, с трудом преодолевая в этом месте бурные волны, я увидел юношу в полосатом костюме и девушку в нарядном платье. Они не спеша удалялись от меня вверх по склону холма, он немного впереди, а она размахивала руками, поднимая их неестественно высоко, точно марионетка. В дымке над дождевальной установкой солнце отыскало бледную радугу и позеленило траву, превратив ее в грубое сукно для униформы. В его свете тени парочки удлинялись и обретали значительность.

Я видел, что всюду — на почте, где у нас был свой ящик, в универмаге, на пристанях, водных лыжах и в парусных шлюпках, — веселятся загоревшие до цвета йода с рыбьим жиром молодые люди со стройными телами и безупречными зубами. Нередко скользила в лучах заходящего солнца шлюпка с обосновавшейся на белом парусе тенью широкоплечего подростка. На местной пристани я видел из своей моторки двух шедших мимо юношей, под кромкой шорт виднелась узкая полоска не тронутой загаром кожи. С высокого склона холма, где я читал, сидя на висящих на нашей веранде качелях, я слышал, как внизу они перешучиваются, загорая на белом бревенчатом плоту. На ужине в загородном клубе я видел их вблизи — мальчик с волевым подбородком и загорелыми руками, в блейзере и белых хлопчатобумажных брюках, усаживал на место свою мать о таким же, только более острым носом, с такими же белокурыми, только тронутыми сединой волосами. Все эти женщины носили темно-синюю одежду с единственным украшением из желтого и розового золота, втискивали свои узкие ступни в сине-белые туфли-лодочки, водили роскошные многоместные автомобили, пили мартини на верандах с плетеной мебелью и соломенными ковриками и говорили тише большинства мужчин. Вблизи они пахли джином, маслом какао и озерной водой; бывало, мы сиживали рядом с такой женщиной и ее семьей за общим столом. А иногда я видел этих женщин в маленьком филиале „Сакса Пятой авеню“, и городке неподалеку. Они делали вид, будто устали или раздражены бесконечными отлучками детей: „Можешь не говорить, когда вернешься, Скотт, ты ведь знаешь, что еще ни разу не сдержал слова“. Все это я видел и завидовал сыновьям таких родителей и родителям таких сыновей.

Поделиться с друзьями: