История одного путешествия
Шрифт:
Разговор с Верой Павловной мне пришлось поддерживать одному: не только Плотников, но и Федя не открывал рта, и никакие усилия не могли заставить их разговориться. Даже «никак нет» и «так точно» Плотников, когда уже нельзя было увернуться от ответа, произносил таким громовым голосом, как будто он находился в строю, и тотчас же замолкал.
Когда Иван Юрьевич вместе с Лецким вернулись из Сухума, — Лецкий маленький, полный, уже очень пожилой человек с редкой седой бородою, торчавшей во все стороны, как стебли травы на плохо скошенном поле, — мне показалось, что Иван Юрьевич был скорей недоволен, чем обрадован нашим приездом. Я услышал, как он сказал за моей спиной Вере Павловне:
—
Сдержанно расспросив нас о подробностях нашего путешествия на «Сиркасси» и о нашем сидении в Особом отряде, он со странным равнодушием отнесся к судьбе Кузнецова и Вялова, снятых с парохода в Зунгулдаке. Спокойно, как о вещах, уже давно его не интересующих, он рассказал нам о том, как всю дорогу от Константинополя до Батума он пролежал на дне спасательной лодки, куда забрался, разрезав перочинным ножом брезент и потом изнутри зашив его. Голос его настолько был полон равнодушия и скуки, что у меня невольно мелькнула мысль: «А не было ли у Ивана Юрьевича билета до самого Батума, — ведь билеты покупал он сам».
Уже совсем стемнело, когда он отвел нас в ту самую пристройку, куда я заходил и которая действительно оказалась дворницкой. Он дал нам три больших соломенных матраца, одеяла, подушки и уже хотел уходить, когда я решительно остановил его. Федя и Плотников смотрели на меня с удивлением — они ничего странного в поведении Ивана Юрьевича не заметили. И вдобавок на них неизгладимое впечатление произвело то обстоятельство, что он говорил Вере Павловне «тетя», — это подняло в их глазах Ивана Юрьевича на необыкновенную высоту.
— Что же нам теперь делать, Иван Юрьевич? Вот мы добрались до Сухума — четверо из семи. Вы говорили в Марселе, что наша окончательная цель — Северный Кавказ, но вы не оказали, что через Кавказский хребет можно переваливать только в июле и августе, — ведь это вы знали и раньше?
— Сейчас не приходится говорить о переходе Кавказского хребта: сегодня в Сухуме стало известно, что Красная Армия прорвала считавшееся неприступным дефиле около Гагр, и, вероятно, недели через две большевики будут здесь. Быть может, это даже нам на руку — теперь не мы пробираемся на фронт, а фронт подходит к нам. Обстоятельства складываются не всегда так, как мы предполагаем, и нам придется теперь переменить планы, выработанные в Марселе. У нас сейчас нет оружия…
— Вам разве все равно, — спросил я, перебивая чересчур спокойную речь Ивана Юрьевича, — как драться с большевиками? Ведь одно дело — русские против русских и совсем другое — соединиться с грузинами против русских.
— Эк куда вы загнули! — Иван Юрьевич усмехнулся презрительно. — С каких это пор вы перестали считать грузин русскими? Да и не в этом дело. Если бы можно было соединиться с самим сатаною, я не стал бы раздумывать: у меня одна цель — драться с большевиками.
Наступило молчание. Я мельком взглянул на Федю и Плотникова и увидел по их нахмуренным лицам, что они моего разговора с Иваном Юрьевичем не одобряют и, главное, не понимают его цели. Но я решил договорить до конца мои мысли, еще не совсем ясные даже мне самому.
— Может быть, вы и правы, что можно соединиться с самим сатаною, но… но скажите по совести — вы сейчас не жалеете, что мы предприняли наше путешествие? Вы не боитесь той ответственности, которую взяли на себя?
Желтые глаза Ивана Юрьевича, его тонкие, бескровные губы почти совсем исчезли, лицо стало непроницаемо холодным. Внезапно повернувшись к Плотникову, он в упор спросил его:
— Плотников, вы не жалеете, что приехали на Кавказ? Может быть, вы предпочли бы остаться во Франции и разряжать неразорвавшиеся германские снаряды?
Плотников
посмотрел на Ивана Юрьевича большими, широко раскрытыми глазами и вдруг, покраснев, так что его веснушчатое лицо запылало, как медный таз, медленно ответил, подчеркивая каждое слово широким взмахом белых рук:— Я, Иван Юрьевич, ни о чем не жалею.
Иван Юрьевич все с тем же холодным и равнодушным лицом пожелал нам спокойной ночи и вышел из комнаты.
Мне добрых два часа пришлось отбиваться от нападок Плотникова и Феди, не понимавших, почему я ни с того ни с сего заговорил об ответственности Ивана Юрьевича Напрасно я напоминал странное его поведение на пароходе: «Ведь он бы мог и нас с собою в спасательную лодку взять, если у него были припасены нитки и иголка», — когда внезапно мы оказались предоставленными самим себе, — напрасно говорил о том, как равнодушно он принял известие о насильном возвращении в Константинополь Вялова и Кузнецова, о том, как они сами начали было сомневаться в Иване Юрьевиче, — они оба, подсознательно польщенные тем, что Артамонов оказался племянником такого богача, как Лецкий, яростно нападали на меня, утверждая, что во мне нет выдержки, что я избалован, что я с голоду твержу бог знает какую чушь.
— Слушай, а ведь ты сейчас забыл о России, — вдруг сказал Федя странным, даже как будто злым голосом.
Я почувствовал, что падаю с высоты, что у меня перехватило дыхание, и я замолчал.
— Вспомни, — продолжая Федя все так же зло и настойчиво, — что мы говорили в Марселе, вспомни, что и тогда мы считали наше предприятие безнадежным, обреченным на неудачу, — и вот теперь, когда мы добрались до Кавказа, когда возможность сражаться за Россию стала реальной, ты цепляешься к Ивану Юрьевичу. Или ты думаешь, что без него мы не сумеем умереть?
После этого разговора я почувствовал себя совсем разбитым. Сказался многонедельный голод, сегодняшний чересчур сытный обед; продрогшее, жалкое тело все еще дрожало от холода, несмотря на жарко натопленную комнату. Виновато замолчав, я отошел в угол, где стояла шайка с горячей водой, и начал мыться — в первый раз с головы до ног после нашего отъезда из Марселя.
…На другой день слухи о продвижении красных войск подтвердились. Лецкие решили спрятать хотя бы часть драгоценных вещей, которыми был полон дом. В подвале мы пробили кирпичный фундамент, в земле вырыли яму — освободившейся землей покрыли пол подвала, где были разложены правильными рядами бутылки старого вина, в яму снесли бронзу, ящики с серебром, два или три сундука, содержание которых так нам и осталось неизвестным, шатали в трубки персидские ковры и французские гобелены и потом все снова заложили кирпичами.
Мы работали с воодушевлением, — при тусклом свете керосиновой лампы кирка мягко и вкусно врезалась в сухую, слежавшуюся землю, лопаты горели в руках, красные параллелограммы кирпичей с легким всхлипом ложились в цементную прослойку, — мы все трое наслаждались ощущением физической работы, от которой отвыкли во время солдатчины. Вера Павловна снесла обед в подвал — мы не хотели подниматься наверх — и открыла увитую паутиной бутылку вина, от которой мы слетка опьянели.
К десяти часам вечера новая стена, отличавшаяся от других стен подвала только свежею кладкой, была готова, и мы легли спать, усталые, но счастливые. В тот же вечер я уже забыл о сомнениях, одолевавших меня накануне, и все мне казалось простым и естественным — и то, что я на Кавказе, и то, что целый день занимался прятаньем клада, мне не принадлежавшего, даже будущая моя судьба перестала интересовать меня: будь что будет. Ивана Юрьевича в течение всего дня мы не видели — он ушел с утра в Сухум.