История одной семьи (ХХ век. Болгария – Россия)
Шрифт:
– Давай через лес, – сказала я, тормозя, – очень жарко.
Гешке было все равно. Мы съехали с асфальтированной дорожки и въехали в лес. Тропинка забирала вправо, но я не беспокоилась. И вдруг лес внезапно исчез, провалился. Был и нет! Перед нами возникла песчаная холмистая пустыня. Это было неправдоподобно. Откуда пустыня?
Мы втащили велосипеды на песчаную гору, озера не было. Была еще одна гора. Мы упрямо тащили велосипеды, я свой, он свой. Карабкаемся изо всех сил опять на песчаную гору, солнце жжет, слепит, все желто и горячо – и солнце, и песок. Нет! Опять нет! Было, было только вчера. Но сегодня нет. Куда ни глянь – везде песчаные желтые горы. Мы делаем шаг и тут же катимся вниз. Страшно. Мы на дне глубокой ямы, над нами палящее солнце, а перед нами еще одна песчаная гора.
Гешка привалился спиной к песчаному, холодному в тени откосу, заплакал. Я яростно обернулась и ударила его по лицу.
Маленький, доверчивый человечек, серьезный, с аккуратной русой головкой и большими карими глазами, прижавшись спиной к откосу, смотрит на меня:
– Тут ка-ки-е-то пал-ки ле-та-ют. Я не знаю… будут они меня кусать или нет?
– Это стрекозы, – говорю я, вытирая его слезы. – Это стрекозы.
…Мы приехали в Москву, когда страна все еще переживала победу. Победа везде, во всем, она разлита в лицах людей, в большом количестве военных; папа то и дело подносит руку к козырьку. Гордость переполняет меня. Ожидание чего-то прекрасного тревожит. В Москве я приобщилась к чистому счастью жизни – без сомнений, терзаний, без раздумий. Я не задумываюсь над тем, что такое Болгария, я не понимаю, что покидаю Родину. Впервые я почувствовала бесконечную протяженность жизни, и радость охватила меня. Прежде, и в Ленинграде, и в Самарканде, радость была точечная, я жила минутой.
Москву я, можно сказать, вижу впервые, до этого все приезды состояли из кусочков – куда-то едем на трамвае. Трамвай переполненный, еле втискиваемся, никаких улиц, домов, только трамвайная толпа. А сейчас мы живем в самом сердце Москвы! Памятник Пушкину, внизу Кремлевская стена, и мы живем в старинном доме с витыми украшениями и большими буквами над входом – «Люкс» (это гостиница для политэмигрантов). Наши два окна как раз над вывеской, на втором этаже. У нас большая комната с телефоном и видом на улицу Горького. К–4–10–20 – набираю я и слушаю короткие гудки: занято. Больше звонить некому. Ходим обедать в бывший Английский клуб – через площадь, мимо Пушкина. Проходим маленький скверик, поднимаемся по широкой лестнице на второй этаж. На площадке между первым и вторым этажом стоит на задних лапах огромный медведь. Возможно, у него горели глаза, и возможно – он в лапах держал поднос. Я чувствую себя избранной. Я – в шерстяном испанском платье, краше которого я не видела за всю свою жизнь, купленном у папиной знакомой Майи Кабакчиевой, встряхиваю косами, легко отодвигаю стул, усаживаюсь за стол, накрытый белой скатертью, и гордо смотрю на идущих по улице Горького.
Всемогущее слово «МОПР» – четыре большие буквы красно-коричневого цвета, как стройный забор, отгородили нас от прошлого. Всесильная организация «МОПР» открывает двери в склад, и папа с мамой выбирают одежду. Мама выбирает пальто, платье, обувь, шляпу, а может, и еще что-то. Для Вовки – пальто, бриджи (детских брюк нет) и обувь. Папа в далекой молодости приехал в Москву в бриджах, теперь его семилетний сын покидал Советский Союз тоже в бриджах, коричневых, в мелкую клеточку. Мама ищет Вовке шапку, шапок нет, и она, сомневаясь, может ли красный берет сойти за мальчишеский (или все же это девичий?), все-таки покупает его в «Детском мире». Однажды в метро берет падает на рельсы, весь перрон кричит, кричат и мама, и Вовка. И возникает женщина, в таком же красном берете, с длинным шестом, и этим шестом, под взглядами платформы: успеет или нет? – подхватывает крючком Вовкин берет. Мне досталось коричневое драповое пальто, в котором я проходила всю последующую зиму в Болгарии.
«В ЦК ВКП(б) мне сказали, что Георгий Димитров затребовал меня для работы в Болгарии, и если я желаю, то ЦК не возражает, а пока надо идти мне в Генеральный штаб. Там мне сказали, что тов. Г. Димитров требовал меня и раньше (в 1941 г. и в 1944 г.), тогда Генштаб меня не пускал, но теперь, когда война закончилась и с Японией, я могу ехать в Болгарию. Однако я обязуюсь там проводить советскую военную доктрину. В связи с этим я остаюсь советским гражданином и за все мое поведение буду отвечать по советским законам.
За подробностями по медицинской линии мне надлежит обратиться в Главное военно-санитарное управление. Здесь мы легко разобрались по вопросу о новых специальных задачах в Болгарии. Е. И. Смирнов сказал мне, что если меня не пустят в болгарскую армию, он поднимет бучу в Генштабе Красной армии. Он предложил мне переслать в Софию несколько вагонов медицинского имущества, в том числе трофейного. При его помощи надо было создать в Софии базу для распространения советской единой военно-полевой медицинской доктрины в Болгарии. Однако секретарь Г. Димитрова Стелла Благоева не согласилась в капиталистической Болгарии (она тогда была монархией) использовать советское имущество. Тогда Е. И. Смирнов дал мне свыше 200 специальных медицинских книг. Я привез их в Софию и сдал в библиотеку ЦК Болгарской Компартии.
После разговора в ГВСУ я попал к тов. Г. Димитрову. Вошел в кабинет. Он непрерывно курил трубку. Разговаривал дружески. Разъяснил мне истинное положение Болгарии и необходимость возвращения. Надо было усилить коммунистическую прослойку в офицерском корпусе болгарской царской армии. Он знал о состоявшемся разговоре с Василием Коларовым и несколько раз мне повторил: “Делай то, что он тебе приказал, а не то, что ты хочешь”. Обещал мне позже отправить семью поездом и обещал, что через год вернусь в Москву защитить докторскую. Встал, подал мне руку со словами: “А сейчас надо тебе ехать. В добрый путь…”»
На протяжении многих лет я слышала от мамы: Здравко никогда бы не поехал в Болгарию, останься он в академии. Никогда я не слыхала о том, что папа обращался к Коларову, которого пытался убедить, что разумнее прежде защитить в СССР докторскую диссертацию и уже тогда вернуться на родину. И вот сейчас читаю слова Димитрова: «Делай то, что он (Коларов) тебе приказал, а не то, что ты хочешь».
В приведенных записках папы посещение ЦК и Георгия Димитрова звучит как парадный рапорт. А начиналось это посещение так. В один прекрасный осенний день мы вчетвером отправились в скверик, что напротив здания ЦК на Старой площади. Обведя нас вокруг памятника Героям Плевны и наскоро что-то рассказав, папа повел нас дальше. Спустившись ниже, он выбрал пустую скамейку и сказал:
– Вера, смотри. Я сейчас войду вот в ту дверь, – он указал на дверь в здании ЦК партии, – и если я не выйду из нее часа через два, ты должна будешь пойти туда и сказать: «Я видела, как мой муж вошел в эту дверь два часа тому назад. Где он?»
Потом папа, в габардиновом плаще, подпоясанный поясом вместо привычного ремня, встал, пересек скверик, пересек улицу и вошел в дверь, на которую указывал. Мы остались в скверике. Я запомнила эту дверь, и хотя мы бегали по аллеям с Вовкой, все время поглядывала на нее. Мама все время просидела как сторожевая собака, не спуская глаз с двери.
Папа вышел. Легко пересек улицу, подошел к нам и, оглянувшись, сказал:
– Поехали.
Конечно, он ничего не забыл из своего прошлого.
Многие, жившие тут же в «Люксе», воевали в Испании. В ту осень 1945 года в Москве я была уязвлена тем, что мой папа не воевал в Испании. Кажется, при чем тут Испания? После нашей только что окончившейся страшной войны? Но я помнила фотографию на открытке, поразившую меня еще в 1936-м в Ленинграде. И в 1945-м я приставала к папе с вопросом: почему? Я подозревала папу в трусости!
… – Инга, сходи за папой, сказал – на пять минут, вот уже два часа прошло.
Маму беспокоит Майя Кабакчиева.
– Интересная, – говорит мама. – Давнишняя папина знакомая. Они и в Россию приехали в один год. Кажется, папа ей нравился. А может, папе она? Муж ее погиб в Испании.
Мама сидит с измученным лицом, и я понимаю, что начинается приступ мигрени.
– Пойди скажи папе, что у меня болит голова.
Я бегу по коридору. Стучу в комнату. Комната уютная, непохожая на гостиничный номер: в этой комнате живут постоянно. За столом сидит папа, веселый и молодой, дома он таким не бывает, и женщина в чем-то красивом. Запоминаются шея, большое декольте и бусы. Вид у обоих счастливый. Я зло смотрю на них и говорю: