Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История русского романа. Том 1
Шрифт:

Гражданский патриотизм Карамзина, сложившийся в 1800–е годы, был заострен не только против дворянской галломании, но и против охранительных идей писателей типа А. С. Шишкова и С. Н. Глинки. В противоположность последним, их безоговорочному отрицанию и порицанию всего «иноземного», Карамзин признает закономерность и плодотворность усвоения русской литературой идейных и эстетических ценностей западноевропейской культуры, но настаивает на том, что процесс этот уже завершился и привел к результатам, достаточным для дальнейшего, национального самобытного развития русской литературы на достигнутом ею европейском уровне:

«Есть всему предел и мера: как человек, так и народ начинает всегда подражанием; но должен со временем быть сам собою, чтобы сказать: я существую нравственно! Теперь мы уже имеем столько знаний и вкуса в жизни, что могли бы жить, не спрашивая: как живут в Париже и в Лондоне?.. Патриот спешит присвоить отечеству благодетельное и нужное, но отвергает рабские подражания в безделках, оскорбительные для народной гордости» (138, 139).

В противоположность А. С. Шишкову, G. Н. Глинке и другим идеологам дворянской реакции, видевших национальное своеобразие русской литературы в ее феодальных, церковнославянских традициях, Карамзин понимал, что национальное определение русской литературы является делом будущего и возможным

только на европейском уровне ее развития. В этом, в частности, и состояло принципиальное разногласие Карамзина и Шишкова, карамзинистов и шишковистов в знаменитом споре о «старом» и «новом» слоге.

Ближайшими задачами современной ему русской литературы Карамзин с начала 1800–х годов считал пробуждение и воспитание в русском обществе чувства национального достоинства и национальной гордости. Этому делу служили постоянные у Карамзина параллели между русской и западноевропейской действительностью, между русской историей и историей Европы — древней и новой, между русскими историческими и культурными деятелями и деятелями иностранными. Смысл такого рода сопоставлений состоял в демонстрации богатства исторического прошлого России «характерами» и «происшествиями», по своему значению и яркости красок не уступающими прославленным деятелям и событиям всемирной истории. Нужно принять во внимание, что в эпоху Карамзина история Запада была известна русским людям неизмеримо больше, чем история своей страны. Поэтому для исторических параллелей Карамзин и привлекал факты именно западноевропейской истории, величие или значение которых служило средством эстетической оценки величия и значения сопоставляемых с ними событий и «характеров» русской истории.

Ту же задачу пробуждения народной гордости и чувства национального достоинства преследовали и многочисленные обращения Карамзина (еще до его работы над «Историей государства Российского») к сюжетам и «характерам» русской истории в целом ряде его произведений — в повестях, публицистических статьях, исторических очерках. Наряду с замечательной для своего времени исторической повестью «Марфа Посадница, или Покорение Новгорода» (1802) к ним относятся: «Известие о Марфе Посаднице, взятое из жития св. Зосимы» (1803), «Исторические воспоминания и замечания на пути к Троице» (1803), «О московском мятеже в царствование Алексея Михайловича» (1803), ряд других более мелких статей того же характера и, наконец, статья «О случаях и харак терах в российской истории, которые могут быть предметом художества» (1802). Одним из описанных в ней «случаев» воспользовался Пушкин в «Песне о вещем Олеге». Вообще призыв Карамзина к художественной разработке сюжетов русской истории, летописных источников и памятников древней письменности, в том числе и прежде всего «Слова о полку Игореве», получил широкий и достойный отклик только после войны 1812 года, в условиях вызванного ею национального подъема, в творче — стве писателей и поэтов декабристской ориентации. В своем известном «Рассуждении о причинах, замедляющих успехи нашей словесности» Н. И. Гнедич во многом повторил сказанное Карамзиным в статье «О любви к отечеству и народной гордости». Говоря, что «слава… земли российской должна наполнить и возвеличить наши сердца тою благородною гордостию, должна вселить в нас навеки то уважение к самим себе и к языку своему, которое одно составляет истинное достоинство народа», [110] Гнедич не только развивал в новых исторических условиях мысли Карамзина, но и пользовался его фразеологией. На карамзинскую фразеологию, на его прием культурно — исторических параллелей опиралась и система исторических применений и аллюзий, получившая столь широкое распространение в декабристской поэзии и прозе и служившая целям гражданской агитации.

110

Описание торжественного открытия Публичной библиотеки, бывшего генваря 2 дня 1814 года. СПб., 1814, стр. 96.

Необходимо со всей решительностью подчеркнуть, что пропагандируемые Карамзиным идеи национального богатства русского исторического прошлого, его программа национального определения русской литературы и обращение к историческим сюжетам, подхваченные и развитые декабристами, получили в их эстетике и творчестве существенно иное, чем у Карамзина, новое, революционное содержание. У самого же Карамзина они служили средством отнюдь не революционного, хотя всё же гражданского «просвещения». Основное содержание гражданского пафоса деятельности Карамзина — реформатора языка, новеллиста, публициста, журналиста, критика и историка состояло в воспитании национального сознания, способного «в просвещении стать с веком наравне». Европеизм Карамзина органически сочетался с идеями гражданского патриотизма. Европейское было для Карамзина необходимой, уже созревшей формой полнокровного проявления национального, и он сознательно прокладывал в литературе пути тому и другому, идя к их синтезу, начиная от «Писем русского путешественника» и «Бедной Лизы» и кончая «Историей государства Российского».

5

По канонам эстетики классицизма художественный вымысел выражал не сущее, а должное и логически возможное. Тем самым он строился по законам «правдоподобия», а не самой жизненной правды. Под последней же в эту эпоху разумелась лишь «истинность» событий и лиц, реально когда-либо происходивших и живших, засвидетельствованных «историей» или «преданием». Поэтому романический «вымысел» резко противопоставлялся в эстетике классицизма исторической «истинности» сюжетов и героев трагедии и эпопеи. В эстетике сентиментализма эти грани постепенно стираются, но всё же еще существуют. Существуют они и для Карамзина. Но он уже ищет пути к сближению художественного вымысла, созданных авторским «воображением» характеров и происшествий с эмпирически понимаемой реальностью. Таким образом, ощупью Карамзин подходил к проблеме типического содержания художественного вымысла.

Но она оставалась для него еще по преимуществу проблемой соотношения «баснословности» авторского вымысла и несомненности реальных фактов жизни. Поиски решения этой проблемы и были тем собственно эстетическим путем, который привел Карамзина к различным формам исторического повествования, предопределил литературно — художественное своеобразие «Истории государства Российского».

«Бедная Лиза» начинается лирическими воспоминаниями автора о богатом историческом прошлом Симонова монастыря. Переходя затем в повествование о печальной судьбе «бедной Лизы», это лирическое вступление ставит ее судьбу как бы в ряд с когда-то протекавшими здесь историческими, т. е. реально бывшими событиями, служит художественной, хотя и очень еще наивной мотивировкой подлинности героев и всего того, что с ними произошло. Однако об эффективности

этой мотивировки для своего времени свидетельствует паломничество читателей к Симонову монастырю, к близлежащему пруду, в котором «утопилась» Лиза. Установка на ощущение реальности ее судьбы подчеркнута и восклицанием повествователя: «Ах! для чего пишу не роман, а печальную быль?» (VI, 29). Она лишний раз свидетельствует о той пропасти, которая отделяла в сознании Карамзина и его современников «романический вымысел» от конкретной «правды» жизни.

Следующей, более серьезной попыткой их сближения явилась первая, лишь весьма относительно «историческая» повесть Карамзина «Наталья, боярская дочь», написанная непосредственно вслед за «Бедной Лизой» в том же 1792 году. Условно — исторический колорит повести, «романический», любовный сюжет которой развертывается на весьма приблизительно обрисованном фоне быта и «нравов» Московской Руси, нужен и здесь Карамзину как эстетическая мотивировка жизненной достоверности этого сюжета. При этом Карамзин сам подчеркивает его условность, называя свою повесть одновременно и «былью», и «сказкой»: «…намерен я сообщить любезным читателям одну быль или историю, слышанную мною в области теней, в царстве воображения, от бабушки моего дедушки, которая в свое время почиталась весьма красноречивою и почти всякий вечер сказывала сказки царице N. N.» (101). Соответственно Карамзин не стремится в повести «Наталья, боярская дочь» создать, хотя бы и в «царстве воображения», историческую картину жизни далекого прошлого. Ему важно другое: вызвать у читателя эстетическое ощущение «историчности», а тем самым и «достоверности» повествования, эстетическое ощущение «далекой старины» и ее реальности. Этой же цели служат многочисленные лирические отступления, в основном выражающие авторское понимание национальной «старины». Характерно в этом отношении отступление, посвященное «трудолюбивым поселянам», которые, по мнению автора, «и по сие время ни в чем не переменились, так же одеваются, так живут и работают, как прежде жили и работали, и среди всех изменений и личин представляют нам еще истинную русскую физиогномию» (109). «Чистотой» старинных нравов мотивируется в повести и добродетельность ее героев.

Принципиально иной характер носит другая, позднейшая историческая повесть Карамзина «Марфа Посадница, или Покорение Новгорода», последнее его собственно художественное произведение. Здесь история является уже не фоном, а главным предметом изображения. Сама же трактовка падения Новгородской республики и покорения ее московским самодержцем явно соотнесена с современностью, спроецирована на события французской революции. Французская революция была для Карамзина событием, превратившим в «развалины» заветные «надежды и замыслы» молодости писателя, связанные с просветительской верой в то, что конец XVIII века будет «концом главнейших бедствий человечества», как он писал об этом в письме «Мелодора к Филалету» (1794; VII, 92, 93). Не случайно Герцен позднее процитировал из этого письма «выстраданные строки, огненные и полные слез», в введении к своему произведению «С того берега», [111] само название которого фразеологически и но смыслу восходит к этим строкам Карамзина.

111

А. И. Герцен. Собрание сочинений, т. VI, Изд. АН СССР, М., 1955, стр. 12.

Разочарование в результатах французской революции заставило Карамзина качнуться вправо и признать русское самодержавие исторической необходимостью, стать его «верным подданным», но не помешало писателю остаться «по чувствам… республиканцем». [112] Отсюда противоречивая, на первый взгляд, трактовка покорения Новгорода Москвой, данная в «Марфе Посаднице». Выдавая повесть за изложение «старинной» рукописи, Карамзин говорит: «Кажется, что старинный автор сей повести даже и в душе своей не винил Иоанна. Это делает честь его справедливости, хотя при описании некоторых случаев кровь новгородская явно играет в нем» (VI, 205). Оправдывая действия московского князя историческою необходимостью централизации русского государства, Карамзин в то же время внушает читателю и моральное сочувствие покоренным новгородцам, сожаление об утраченной ими «вольности». Выразительна в этом отношении концовка повести: «Вечевой колокол был снят с древней башни и отвезен в Москву: народ и некоторые знаменитые граждане далеко провожали его. Они шли за ним с безмолвною горестию и слезами, как нежные дети за гробом отца своего» (290). В этих строках явно играет «кровь новгородская» самого автора. Она дает себя знать и в образе Марфы Посадницы, поборницы независимости Новгородской республики. В то же время, стремясь смягчить вольнолюбивое содержание образа Марфы, Карамзин обращает внимание читателя на то, что «тайное побуждение» (личного характера), данное «старинным автором» «фанатизму Марфы, доказывает, что он видел в ней только страстную, пылкую, умную, а не великую и не добродетельную женщину». И всё же образ Марфы, «сей чудной женщины, которая… хотела… быть Катоном своей республики» (205), говорит сам за себя.

112

Письма H. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. СПб., 1866, стр. 249; ср.: Письма H. М. Карамзина к князю И. А. Вяземскому. СПб., 1897, стр. 60 («я в душе республиканец»).

Излагая в речи московского полководца, боярина Холмского, свой идеал мудрого, справедливого, пекущегося о благе народа самодержца, Карамзин тут же дает своего рода «урок царям»: «Народ! — обращается Холмский к новгородцам, — не вольность, часто гибельная, но благоустройство, правосудие и безопасность суть три столпа гражданского счастия: Иоанн обещает их вам пред лицом бога всемогущего… Обещает России славу и благоденствие; клянется своим и всех его преемников именем, что польза народная во веки веков будет любезна и священна самодержцам российским — или да накажет бог клятвопреступника! да исчезнет, род его…» (289). К этим словам следует примечание: «Род Иоаннов пресекся…», т. е. пресекся потому, что Иван Грозный, ступив впоследствии на путь террора и казней, нарушил клятву своего деда Ивана III, данную новгородцам. А далее следуют строки, не только фразеологически, но и по мысли предвосхищающие знаменитую концовку «Бориса Годунова» Пушкина. Так, по окончании речи Холмского, «легионы княжеские взывали: слава и долголетие Иоанну\ Народ еще безмолвствовал!». И только после того, как по мановению руки Иоанна «разрушился» «высокий эшафот», сооруженный для устрашения новгородцев, и на месте его взвилось «белое знамя Иоанново», «граждане, наконец, воскликнули: слава, государю российскому!» (289, 290). Выра женная здесь мысль о том, что симпатии народа может завоевать только справедливый и человеколюбивый государь, ведет к пушкинской мысли о решающем значении «мнения народного» для судьбы самодержца.

Поделиться с друзьями: