История русского романа. Том 2
Шрифт:
Но, рисуя Маслову человеком нравственно одурманенным, Толстой подчеркивает и другую причину этого — развращающее влияние на нее «господской жизни». В этом смысле жертвой последней оказывается не только Нехлюдов, но до известной степени и Маслова.
Если Нехлюдов, искренне любя Катюшу, губит и ее, и свою любовь, то это потому, что так поступают в его кругу «все». Сознание, что он не сделал ничего исключительного, а только то, что входит в норму поведения молодых людей одного с ним общественного положения, усыпляет совесть Нехлюдова, заставляет его забыть и бросить на произвол судьбы жертву своей распущенности, отказаться от всех благородных стремлений юности и погрузиться в стихию праздной, себялюбивой, «животной» жизни богатого молодого человека.
Аморальностью, несправедливостью всего «жизнеустройства» обусловлена и «очень обыкновенная история» падения Катюши Масловой, страшная именно своей «обыкновенностью».
Рожденная на скотном дворе незамужней работницей, никому не нужная, обреченная на голодную смерть, по прихоти своих барынь — помещиц взятая в барский дом и выросшая в нем на правах полугорничной — по- лувоспитанницы, Катюша с детских лет оказалась «избалованной сладостью господской жизни» (32, 7), что оказало немаловажное влияние на ее судьбу, внушив отвращение к тяжелому труду и страх перед лишениями. Вкушенный «соблазн» «господской жизни» и делает
Основное в этих картинах, так же как и в экспозиции образа Масловой, — это анализ социальных причин нравственного развращения народа.
В дальнейшем Толстой не раз возвращается к прошлому Масловой и постепенно углубляет собственно психологическое содержание ее образа. Но все же и здесь акцент стоит не на характеристике индивидуального своеобразия личности и переживаний героини, а на выявлении социальной типичности и закономерности ее судьбы. Соответственно и психологическая драма Катюши достигает своей кульминации только тогда, когда она, уже беременная, в ненастную осеннюю ночь на станции, мимо которой проехал все забывший Нехлюдов, осознает до конца трагизм своего положения беззащитной жертвы барского эгоизма и безнаказанности. «Он в освещенном вагоне, на бархатном кресле сидит, шутит, пьет, а я вот здесь, в грязи, в темноте, под дождем и ветром — стою и плачу» (32, 131). Если в этих словах еще нет понимания самой Катюшей социальной несправедливости ее неравенства с Нехлюдовым, то объективно они говорят читателю именно об этом. Так или иначе, но именно впервые понятая в этот момент Катюшей несправедливость всего случившегося с йей и разочарование в боготворимом человеке кладут начало тому «нравственному перевороту», вследствие которого она сделалась такой, какой она появляется в начале романа. «С этой страшной ночи она перестала верить в добро» и в то, «что люди верят в него… убедилась, что никто не верит в это, и что всё, что говорят про Бога и добро, всё это делают только для того, чтоб обманывать людей» (32, 132). Таким образом, психологическая драма Катюши раскрывается здесь как трагическое столкновение чистоты и наивности бедной девушки с обманом и ложью жизни господ, с лицемерием их морали, прикрывающей «животную» сущность этой жизни.
Как здесь, так и дальше психологический рисунок образа Масловой очень точен и выразителен. Но он все же остается контурным, обобщенным рисунком, в котором детали психологической «механики» остались непроявленными, а обнажены только кульминационные моменты и конечные результаты душевной истории и драмы Масловой.
Таким результатом всего пережитого Масловой и вырисовывается ее «одурманенное» состояние, в котором она появляется на суде и находится еще долгое время потом. Обобщающая характеристика этого состояния дана в следующих словах, завершающих описание ночи, проведенной Масловой в камере после приговора. «Все жили только для себя, для своего удовольствия, и все слова о Боге и добре были обман. Если же когда поднимались вопросы о том, зачем на свете все устроено так дурно, что все делают друг другу зло и все страдают, надо было не думать об этом. Станет скучно — покурила или выпила или, что лучше всего, полюбилась с мужчиной, и пройдет» (32, 132). Это не только психология Масловой — арестантки, но всех тех, кто, будучи жертвами социального зла, принимают это зло как нечто неизбежное и неодолимое.
При всей глубине своего нравственного падения Маслова остается в душе человеком нравственно чистым. До известной степени, хотя и в меньшей мере, таким же человеком остается и Нехлюдов, несмотря на свое развращение принимаемой им за правду «страшной ложью» собственной и окружающей жизни. Однако в центре повествования оказывается процесс нравственного воскресения Масловой, а не Нехлюдова. Собственно психологическое содержание их сложных взаимоотношений после встречи па суде сконцентрировано также в образе Масловой. Даже судьба Нехлюдова зависит теперь от Масловой, а не наоборот.
Начиная с момента встречи на суде характер отношения Нехлюдова к Масловой не меняется, а только подвергается некоторым колебаниям, в то время как отношение Масловой к Нехлюдову претерпевает сложную эволюцию. Прощаясь с Масловой на сибирском пересыльном этапе, Нехлюдов говорит ей то же самое, что говорил до того постоянно и что хотел, но не сумел сказать при первом свидании в тюрьме: «… я желал бы… служить вам, если бы мог» (32,432). Если Маслова раньше даже не понимала, что значат эти слова, а потом со злобой и ненавистью отвергала их, то под конец она отказывается от жертвы Нехлюдова из соображений нравственно более высоких, чем те, которыми он руководствовался, желая «служить» ей. Никогда не переставая любить в глубине души Нехлюдова, Маслова отвергает его жертву ради его, а не собственного
блага. Что же касается упрека, брошенного Масловой Нехлюдову в одно из первых свиданий в тюрьме — «Ты мной в этой жизни услаждался, мной же хочешь и на том свете спастись!» (32, 166), — то в какой-то мере он сохраняет свою справедливость до самого конца романа. И если, отвергнув жертву Нехлюдова, Маслова прощается с ним навсегда, еле сдерживая слезы, то Нехлюдов расстается с Масловой, испытывая смешанное чувство уязвленного самолюбия и освобождения.Таким образом, воскресение Нехлюдова — это преимущественно интеллектуальное прозрение. Оно коренным образом изменяет взгляд героя на жизнь, но далеко не полностью освобождает его душу от барского себялюбия, с которым он борется до самого конца. Эволюция Масловой иная. Она характеризуется постепенным воскресением нравственного чувства женщины из народа, постепенным освобождением ее от развращающего влияния жизни.
В этом состоит нравственное превосходство Масловой над Нехлюдовым, нравственное превосходство народной психологии над господской, в том числе и над самыми высокими проявлениями последней.
Однако соотносительная оценка Нехлюдова и Масловой этим далеко не исчерпывается. Дело в том, что наивысшей формой нравственного выступает в «Воскресении» уже не непосредственное чувство, как это было у Толстого раньше, а определенное интеллектуальное сознание, отчетливое понимание насильнической сущности всего современного строя жизни. Вот почему образ Нехлюдова, носителя этого сознания, несет в романе не меньшую, а даже большую идеологическую нагрузку, чем образ Масловой, хотя и уступает ему по своему психологическому содержанию. В образе Нехлюдова, после его нравственного пробуждения, воплощено то понимание жизни, к которому еще только начинают подходить замученные и одуренные массы. Процесс этого начинающегося пробуждения и получает свое психологическое раскрытие в образе Масловой. Таким образом, соотношение ищущего героя Толстого из привилегированных классов с героем из народных низов в «Воскресении» оказывается принципиально иным, чем в русском социально — психологическом романе, в том числе и в прежних романах Толстого, где восходящим путем героя было приближение его к нормам народного сознания. Здесь само народное сознание рассматривается в его восходящем движении к истине, в значительной мере уже «уясненной» «мыслящим» человеком, Нехлюдовым. Но все дело в том, что присущая всем ищущим героям Толстого тенденция к классовому самоотрицанию, к «выламыванию» из своего класса, перерастает в образе Нехлюдова в сознательное и безоговорочное отрицание не только своего класса, но и всего «жизнеустройства», основанного на порабощении народа «чиновниками и богатыми». [616] Поэтому-то основная идея романа, именно как идея, наиболее полно и отчетливо раскрывается в образе Нехлюдова, а не Масловой. И это служит еще одним наглядным примером того, как идеологическое содержание в «Воскресении» начинает до известной степени отделяться, эмансипироваться от психологического облачения, получает свои особые и новые для социально — психологического романа формы художественного выражения.
616
Суждение Б. И. Бурсова, усматривающего в том обстоятельстве, «что героем романа взят Дмитрий Нехлюдов, дворянин», проявление помещичьей ограниченности позиции Толстого (см.: История русской литературы в 10 томах, т. 9, ч. 2. Изд. АН СССР, 1956, стр. 580), находится в прямом противоречии с идейным содержанием образа Нехлюдова.
Новую функцию приобретает в «Воскресении» и авторский комментарий к действию и переживаниям героев, являющийся в то же время и непосредственным комментарием к изображенным в романе явлениям общественной жизни. Комментарий этот носит совершенно особый характер. Во — первых, он органически включен в ткань художественного повествования, а не присоединяется к ней, как это имело место в философско- исторических рассуждениях «Войны и мира». Во — вторых, он подчеркнуто объективен, безличен, как безлична сама истина, не сливается с голосом героев, как это характерно для авторского голоса в «Анне Карениной», и приобретает часто откровенно публицистические, местами проповеднические интонации. Рассуждения Нехлюдова о жестокости, лицемерии, нелепости чиновничьего судопроизводства (ч. 1, гл. XXXI), о причинах вымирания лишенного земли народа (ч. 2, гл. VI), о виновниках мучений и смерти арестантов по дороге из тюрьмы на вокзал (ч. 2, гл. XI), о страшном общественном зле тюремно — каторжной «исправительной» системы (ч. 3, гл. XIX) и многие другие кажутся автоцитатами из публицистических статей Толстого. Но они ни в какой мере не удивляют чи тателя, не воспринимаются как нечто инородное художественному телу романа, а звучат как естественный вывод из всего увиденного Нехлюдовым.
Но при всей своей «идеологизированности» и образ Нехлюдова не вмещает всего, что нужно сказать автору. И тогда в той же функции, что и рассуждения Нехлюдова, выступает идеологический комментарий уже непосредственно от лица самого автора. В силу своей подчеркнутой объективности он приобретает исключительную идейную весомость и значимость и как бы стирает грань между художественным вымыслом и рассуждением о реальных фактах жизни. Иначе говоря, благодаря особому характеру, подчеркнутой объективности авторского комментария, изображение, сохраняя всю силу эстетического воздействия, воспринимается уже не как художественный вымысел, а как сообщение о действительно происшедшем случае. [617] И Толстой сознательно добивался такого эффекта.
617
Примечательно, что в одной из ранних редакций романа Толстой, набрасывая одну из самых сильных его сцен, неожиданно меняет тон повествователя на тон публициста и говорит так: «Я знаю, например, случай, когда в один день в партии, которую посылали на Нижегородскую станцию для отправки, умерло в один день два человека… я никого не хочу ни обвинять ни обличать, я хочу только сказать…» (33, 144).
В пору работы над «Воскресением» писатель пе раз задумывался над соотношением художественного вымысла с правдой самой жизни. Одновременно это был для него и вопрос о судьбах повествовательных жанров, художественной формы как таковой. 18 июля 1893 года Толстой пишет в дневнике: «Форма романа не только не вечна, но она проходит. Совестно писать неправду, что было то, чего не было. Если хочешь что сказать, скажи прямо» (52, 93). Те же мысли варьируются в почти одновременном письме к Н. С. Лескову: «… совестно писать про людей, которых не было и которые ничего этого не делали. Что-то не то. Форма ли эта художественная изжила, повести отживают, или я отживаю?» (66, 366). Спустя два года, и опять же имея в виду «Воскресение», Толстой сообщал сыну: «Я много писал свою повесть, но последнее время она опротивела мне. Fiction — неприятно. Всё выдумка, неправда. А столько, столько наболело в душе невысказанной правды» (68, 230).