История русской литературной критики. Советская и постсоветская эпохи
Шрифт:
Начинается переписывание войны: возвращается прежняя ритуализованная модель, интегрирующая в себя «очеловеченную» литературу первых военных лет.
К изготовлению лекал будущей «панорамно-эпической прозы» о войне советская критика приступит сразу же после победы. Л. Субоцкий писал в мае 1945 года:
Сейчас наступило время глубокого и всестороннего осмысления жизненного материала, накопленного писателями за эти годы на фронте и в тылу, отсева случайного и второстепенного, отбора главного и типического. Массового читателя уже не удовлетворяет герой без биографии, без ясного человеческого характера — он хочет многообразия определений, богатства и разнообразия связей человека с действительностью, тесного переплетения исторических событий с судьбами их творцов, широкого художественного полотна, которое вместило бы и образ великого вождя нового мира, полководца наших побед, и образ рядового бойца нашей армии [1070] .
1070
Субоцкий Л. Оружие победы // Знамя. 1945. № 5–6. С. 166.
Именно по этому пути будет развиваться после войны метажанр советской литературы —
Этот спор о «правде» в изображении войны начался уже в военные годы. Литература, на которую легла обязанность показывать войну, сама должна была выполнять функции военной цензуры — отмерять и дозировать «правду о войне».
Миллионы людей сражаются на фронте. Миллионы работают в тылу. Уральский сталевар или звеньевая казахского колхоза могут никогда не видеть немцев, не слышать артиллерийских разрывов, — и все-таки они знают правду о войне […] У сыновей и дочерей воюющего народа, на фронте и в тылу, — общий опыт, общие мысли, дела, стремления. Вот почему и правда о войне у нас есть только одна — одинаковая для тех, кто был, и кто не был в бою. «Правдой сущей, правдой прямо в сердце бьющей» полны сталинские приказы и сводки Советского Информбюро, вся наша агитация и пропаганда, —
писала Евгения Книпович в статье с характерным названием «„Красивая“ неправда о войне», где резко критиковались рассказы Константина Паустовского, Вениамина Каверина, Льва Кассиля, Бориса Лавренева [1071] . Это была санкционированная «борьба с бесконфликтностью и лакировкой».
В конце 1943-го — 1944 году практически все журналы выступили «против попыток некоторых писателей приукрасить, романтизировать тяжелые будни войны». Так, «Октябрь» печатает выступление Ольги Берггольц на февральском (1944 года) Пленуме Союза писателей, в котором она осуждает ложноромантический пафос некоторых рассказов Паустовского (в частности, «Ленинградской симфонии») [1072] . «„Красивая“ неправда о войне» становится объектом множества критических статей. Рецензируя книгу В. Беляева «Ленинградские ночи», А. Прокофьев критикует ее за «халтуру, тем более недопустимую, что автор связал ее с темами нашего великого и прекрасного города» [1073] ; Б. Брайнина упрекает Валентина Катаева в идилличности изображения «суровой военной жизни народа» [1074] ; А. Мацкин требует покончить с «литературным „кондитерством“» и «мастерами пустяков» [1075] ; о литературщине, благодушии и «опошлении действительности» пишет М. Гельфанд [1076] .
1071
Книпович Е. «Красивая» неправда о войне // Знамя. 1944. № 9–10. С. 212.
1072
Октябрь. 1944. № 1–2.
1073
Звезда. 1944. № 4. С. 119.
1074
Брайнина Б. Хрустальная бухта // Знамя. 1944. № 4.
1075
Мацкин А. Об украшательстве и украшателях // Знамя. 1943. № 11–12. С. 287.
1076
Гельфанд М. Литературные игры Льва Кассиля // Октябрь. 1943.№ 11–12.
В центре спора о «правде войны» оказалась так называемая «ленинградская тема». По ней в апреле 1945 года в Ленинградском отделении Союза писателей прошла дискуссия (ей предшествовала критика Агитпропом романа Веры Кетлинской «В осаде»). В ходе этой дискуссии и проявились противоположные подходы к определению верного баланса в «правде о войне». Аффектация масс больше не являлась целью литературы, и «суровую правду» объявили «натурализмом». Критика должна была помочь литературе осуществить переход от изображения страданий и ужасов войны к ее эпизации и героизации. Симптоматично в этом смысле выступление П. Громова, сокрушавшегося о том, что «авторы стараются поразить внимание читателя описанием картин голода и лишений, выпавших на долю ленинградцев», дают «эффектную картину всяческих натуралистически выписанных деталей ленинградского быта. Подлинное искусство всегда чуждалось натурализма». Нужно «не гоняться за бытовым правдоподобием», а «давать масштабную, обобщающую картину целого», поскольку читателя и зрителя «интересуют не частности, какими бы эффектными они ни казались, а патетика высоких чувств ленинградца, страсть советского воина, мужество советского человека». Не поняла этого, по мнению Громова, Вера Инбер, которая в своих «Ленинградских дневниках» живописала ужасы блокадной жизни. Критик недоумевал:
К чему эти клинические описания? Кому и что они дают? Дело вовсе не в том, чтобы художнику надо было что-то утаивать, — нет. Пиши о чем угодно, но надо, чтобы было обобщение, осмысление событий, а не простое нагромождение ужасающих деталей […] В книге нет воздуха эпохи […] В дневниках Инбер нет истории. Время приходит сюда мелочами быта, «страшными» деталями, а не историческими особенностями психологии советского человека, воспитанного новым социальным строем [1077] .
1077
Ленинград. 1945. № 7–8. С. 26–27.
В это же время и в том же осуждающем тоне говорил в своем докладе на X пленуме Союза писателей (май 1945) Александр Прокофьев об Ольге Берггольц, которая в своем «Ленинградском дневнике» «заставила звучать в стихах исключительно тему страдания, связанного с бесчисленными бедствиями граждан осажденного города». Так «ленинградская тема» из темы борьбы человека за жизнь (как она трактовалась в годы войны) превратилась в «тему исторического своеобразия нового человека, способного вынести любые трудности и лишения во имя воодушевляющей его высокой идеи советского патриотизма» [1078] .
1078
Там
же.II. Ждановская эпоха, патриотическая кампания и рождение «русской партии» (1945–1953)
«Ждановская эпоха» наступила не в середине 1946 года, когда появились известные идеологические постановления ЦК о журналах «Звезда» и «Ленинград», о репертуаре драматических театров, о кино, а позже — о музыке, о журнале «Знамя» и проч., но по крайней мере за три года до того [1079] . Своеобразие этой богатой идеологическими кампаниями эпохи определялось новизной социально-политической ситуации, диктовавшей соответствующие формы идеологической и культурной репрезентации. Возникший и поддерживаемый на протяжении полувека культ «священной войны» и Победы, фактически заменивший культ Революции, был обусловлен прежде всего статусом самих этих Войны и Победы в советской истории: именно в послевоенное десятилетие они сделали сталинский режим абсолютно легитимным и в этом смысле до конца «народным». Он не только выдержал испытание на прочность, но окреп, а вопросы исторической преемственности как в контексте собственно партийной истории, так и в контексте «большой» истории России были решены теперь, пользуясь сталинской терминологией, «окончательно и бесповоротно». Именно в эту эпоху завершилось перерождение ранней большевистской идеологии в националистическую и сформировалась так называемая «русская партия», борьба которой с либеральными и официозно-интернационалистскими тенденциями во многом определила развитие послесталинской и постсоветской культуры.
1079
См.: Бабиченко Д. Сталин: «Доберемся до всех» (Как готовили послевоенную идеологическую кампанию. 1943–1946) // Исключить всякие упоминания…
«Ждановской эпохой» называется исторический период (условно — до смерти Жданова в 1948 году), когда была принята целая серия постановлений ЦК. Эти документы, в разработке и принятии которых самое активное участие принимал ответственный за идеологию и культуру секретарь ЦК Андрей Жданов, представляют собой блок так называемых «идеологических постановлений». С их помощью — согласно сложившемуся подходу — власть хотела «укротить» интеллигенцию; отнять якобы дарованную в годы войны свободу; показать новому поколению молодых людей, вернувшихся с войны, что приобретенный ими опыт самостоятельного мышления и действий, их бесстрашие и презрение к опасности, их знакомство с Западом и т. д. более не только не требуются, но являются знаками чуть ли не политической нелояльности. Принято считать, что цель «свирепых идеологических акций» 1946–1948 годов состояла исключительно в том, чтобы вернуть в общество страх образца второй половины 1930-х. И что в этом смысле «ждановщина» означала крах неких «социальных ожиданий и надежд» на «ослабление режима».
Между тем никакого «послабления» война не принесла, интеллигенция (как, впрочем, и другие слои советского общества после террора 1930-х годов) в «укрощении» не нуждалась и признаков диссидентства публично не выказывала; что же касается «социальных ожиданий и надежд», то они находились почти всецело вне области политики. Идеологически новое военное поколение было вполне советским. В этой связи возникает вопрос о действительных целях предпринятых властью после войны идеологических акций.
Своеобразие ждановских постановлений — в фактическом раскрытии тщательно скрываемого раньше, в 1920–1930-х годах, цензурного механизма. По сути, это обычные «цензурные» постановления, которые и раньше принимались сотнями в Политбюро, Оргбюро и Секретариате ЦК по тем или иным вопросам культурной политики. С той лишь разницей, что тогда они были закрытыми, секретными документами. Это чрезвычайно важный момент: как показывают архивные материалы, в «кухне ЦК» готовились куда более суровые документы. Таким образом, главное отличие постановлений 1946–1948 годов как от прежних, так и от тех, что никогда не вышли из категории «закрытых», чисто репрезентативное — это публичные документы. А главное, что их объединяет, — новая функция: документы такого рода утверждали процедуру для публичных дискуссий о культуре и создавали для них некую дискурсивную матрицу. Они ничего не «постановляют» именно потому, что их цель не подлежит вербальному выражению, но полагается в них самих. Это символические документы, знаменующие собой новый статус власти, единственной публичной функцией которой становится демонстрация себя самой.
Такого рода акции идеальны в качестве предварительных шагов, своего рода «идеологической артподготовки», инструмента сокрытия (или прикрытия) реальных интенций власти. Именно в этом контексте следует рассматривать постановления «ждановской эпохи». Они и оказались прелюдией к кампании «борьбы с космополитизмом» (вплоть до «дела врачей»), а эта кампания, в свою очередь, должна рассматриваться в контексте подготовки новой волны террора, от которой страна спаслась только благодаря смерти Сталина.
Именно во время войны произошло окончательное «обрусение советскости» [1080] . Происшедший поворот в идеологии и, соответственно, в литературе сразу уловила критика. Поначалу она лишь робко замечала, что «упор на древние, исконные черты патриотического сознания (любовь к родной природе, воспоминания о днях детства в родном краю) приводил часто писателей, особенно поэтов, к известному обеднению образа героя, к замыканию его в рамках своеобразной ограниченности» [1081] ; что «иными литераторами всеобщий интерес к изучению культурных ценностей», к национальному прошлому России «был воспринят как поворот в сторону от марксизма-ленинизма», а это «глубоко неверно»: правильно понятый интерес к прошлому должен только «расширить и углубить марксизм-ленинизм» [1082] . Ясно, однако, что «марксизм-ленинизм» был теперь совершенно не тем, что понимали под ним критики прошлого поколения, через несколько лет объявленные «безродными космополитами».
1080
См.: Добренко Е. Метафора власти: Литература сталинской эпохи в историческом освещении. С. 318–404 (гл. «Свет над землей: Манихейский миф литературы позднего сталинизма»).
1081
Субоцкий Л. Оружие победы. С. 164.
1082
Мотылева Т. Преодоление схоластики // Литература и искусство. 1944. 17 марта.