Чтение онлайн

ЖАНРЫ

История русской живописи в XIX веке
Шрифт:

В Петербург вскоре донеслась весть об этом триумфе, весть небывалая со времен побед Суворова: Италия, Богом отмеченная как единственная поистине художественная страна, склонила голову перед русским гением, признала его за величайшего художника. Ушам своим не верили русские люди и, сгорая нетерпением, стали ждать появления всеми заглазно признанной картины великогоБрюллова. Положим, в Париже, после Италии, «Помпея» потерпела некоторое фиаско. Французские критики, воспитанные на созданиях Жерико, Делакруа и Декана, критики, которым местные Брюлловы, с Деларошем во главе, начинали надоедать, ничего гениального в этой картине не нашли и только похвалили ее свысока за порядочный рисунок, тут же побранив за чрезмерную пестроту. Но все эти «французские мнения» сейчас же были приписаны влиянию политических обстоятельств (польского вопроса) и вкусу французов, всеми признанному за дурной. Лихорадочное ожидание «Помпеи» в России после того не только не ослабело, но, наоборот, если возможно, еще возросло. Когда же картина прибыла в Петербург и была выставлена в Зимнем дворце, а затем в Академии художеств на всеобщее любование, весь город, а за ним вся Россия беспрекословно уверовали в гениальность Брюллова, стар и млад, все поголовно, начиная с Гоголя, кончая самым тупым академистом. Все вообразили, что теперь русская живопись призвана перевернуть историю искусства, и Академия, оправдавшая возложенные на нее ожидания и воспитавшая такую всемирную знаменитость, вдруг приобрела значение и силу, которых она раньше никогда не имела. Действительно, после нудных и скучных егоровских «Бичеваний», после шебуевских «Вознесений» (а также после скромных, едва замеченных сценок Венецианова) такой фейерверк, такой трескучий оперный финал, громадный, превосходно исполненный, с весьма красивыми, славно группированными статистами, должен был производить ошеломляющее действие. (До сих пор еще эта картина

притягивает, несмотря на всю свою ложь, своим убежденным эффектничанием, своим надутым, но выдержанным пафосом, и потому ничего нет мудреного, что все, и художники, и публика, заболели самым бешеным энтузиазмом от нее.)

Тем временем творец «Помпеи» совершил путешествие на Восток, в Грецию и Малую Азию. Но для Брюллова эта поездка не имела и не могла иметь того значения, которое такие же поездки имели для Декана, Делакруа, Марилья и Фромантена. Брюллов к Востоку подошел, как и к Италии, с готовым мнением, выработанным на чтении романов и лицезрении итальянских пантомим. Поэтому-то он ничего, кроме действующих лиц из романов и пантомим, там не нашел, а наделал немало картин с такими же невероятными «turco magnif^ico», «sultana indiscreta» и «еunuсо perfido» {58} , каких он мог видеть на итальянских сценах. Сочные, богатые краски Востока, открывшие на многое глаза французским художникам, ничему его не научили.

Лишь кое-что, зачерченное в путевую тетрадь просто и точно с натуры, доказывает, что он побывал в этих странах, и эти легкие наброски остаются, наряду с некоторыми портретами, единственными вещами, которыми мы теперь способны еще действительно наслаждаться в его творчестве. Глядя на них, становится особенно досадно и грустно, что его громадное и живое по своему существу дарование почти целиком ушло на ложь, на ничтожное и мертвое.

Здесь будет уместно упомянуть о художнике, с которым Брюллов сходился еще в Италии, теперь снова встретился во время своего путешествия и на которого он имел в то время несомненное влияние, — о князе Г. Г. Гагарине, более известном своими археологическими изысканиями, архитектурными и декоративными опытами, стараниями возродить нашу древность, наше коренное искусство при помощи изучения старины [43] . Однако князь Гагарин замечателен не только как археолог, но и как художник, живой и интересный, к сожалению, впоследствии совершенно забросивший свободное творчество и отдавшийся (следуя своей рассудочной и далеко не верной теории) восстановлению древней византийской иконописи в «усовершенствованном» виде. Батальные его картины, иллюстрирующие всевозможные эпизоды завоевания Кавказа, представляются явлением совершенно аналогичным одновременным созданиям Раффе и отличаются теми же достоинствами и недостатками, как произведения французского мастера. Сразу видно, что они не написаны филистером, присяжным баталистом, никогда не нюхавшим пороха и компоновавшим их дома, на заказ, по топографическим планам и официальным реляциям. От них веет горячностью и страстностью, которые могли быть вложены только очевидцем и участником в деле. Но, к сожалению, дикий колорит, пестрота и дисгармония краски — последствие увлечения Брюлловым — сильно вредят впечатлению, а слишком офицерскийхарактер некоторых из этих вещиц, отсутствие в них трагедии войны указывают на то, что хотя князь Гагарин много и остро видел, однако далеко не обладал истинным проникновением в смысл виденных событий. Гораздо отраднее и цельнее его этюды иноземных типов и бытовых сцен, видимо, написанные под свежим, очень сильным впечатлением на память или просто непосредственно зарисованные с натуры. По гибкости карандаша, по сочности краски, по меткости характеристики они не только не уступают лучшим однородным произведениям Брюллова, но даже иногда превосходят их, так как сделаны с большим вниманием и без преднамеренного отношения к делу. Не только как документы о народах и местностях Востока, но и как художественные произведения, обширное творение князя Гагарина почти так же драгоценно, как творение Марилья, Фромантена и Бида, и громадная коллекция его рисунков в Музее Александра III способна доставить большое удовольствие как этнографу, так и художнику.

43

В этом отношении князь Гагарин заслужил, рядом с Рихтером, Мартыновым, Солнцевым, Далем, Забелиным и Стасовым, самое почетное место в истории русского искусства. Все эти художники и ученые совершили благое дело. Они подготовили почву, на которой затем, со всей своей богатырской удалью, мог развернуться Суриков, без которой немыслимы были бы Васнецов и вся новая московская школа. Благодаря их неустанным указаниям, подчас неточным и сбивчивым, но всегда горячим и увлекательным, мы теперь поняли через Сурикова, братьев Васнецовых и Малютина, что такое Москва и наша древняя, истиннаяРоссия, что такое ее искусство, поняли, какие, почти еще не затронутые, богатства представляют нам на разработку русская старина и русская народная жизнь. Поэтому мы должны быть особенно благодарны всем этим начинателям, невзирая на то, что в этих первых опытах некоторые из них часто спотыкались и ошибались.

IX.

К. П. Брюллов в России

Когда в Петербурге узнали, что автор «Помпеи» на пути домой, что он уже в Москве, то решено было устроить ему небывалые овации. В наши дни ежедневно бывают у Донона {59} такие чествования всяких юбиляров, как происшедшее в Академии 11 июля 1836 года, но тогда, в то чопорное, казенное время, этот обед, с двумя оркестрами, с картиной Брюллова в фоне залы, с лавровым венком, речами, пьянством и слезами умиления, показался чем-то фантастическим, каким-то неземным раем и вконец отравил художественную молодежь. Желание стать Брюлловым, быть чествуемым на таких же пиршествах — вот что теперь забродило в юных головах. Кому какое дело было до Венецианова со всеми его простоватыми сценками, когда теперь открывался путь Рафаэля и Гвидо, обсаженный лаврами и ведущий прямо к Парнасу, путь, прославленный «милым» Гоголем и «великим» Кукольником! Создать вторую «Помпею» стало мечтой горячих и пламенных энтузиастов; старые профессора убедились, что им нечего бояться Брюллова, что он не изменил им: хоть и дерзкая вещь была его «Помпея», но все-таки несомненно кровное детище Академии; умеренные же юноши также были очень довольны, так как если они и отчаивались дойти до самого маэстро, то все же не теряли надежду попасть хоть в свиту его, выучившись рисовать, как он тому выучился, не боясь эффектничания, как он того не боялся.

И, таким образом, в ту самую минуту, когда Пушкин с прекрасной и как будто беспечной улыбкой предлагал свои роковые и небывалые вопросы — до сих пор еще не разрешенные, — когда Гоголь разразился грандиозным смехом, но вскоре спохватился и многозначительно запророчествовал, когда Кольцов запел свои простые, но полные таинственного смысла песни, когда Лермонтов приоткрыл бесконечную глубину своей трагической души, когда у нас истинно русское искусство — в литературе — вдруг расцвело таким пышным и чудесным цветом, — тогда-то наша бедная живопись, в чаду успеха «Помпеи», в сумятице всеобщего непонимания, толкаемая теми же Пушкиным и Гоголем, вдруг отвернулась от истины и жизни и рабски поплелась вслед за итальянизированным академиком, любуясь его «высшей школой», не замечая, что под блестками наряда его страдает и ломается искривленное, развращенное существо.

Правда, тем временем в казарменных каморках уже скромно списывал портретики с товарищей бедняк офицер Федотов, которому выпало на долю впоследствии бросить самый тяжелый камень в этого кумира, но для которого Брюллов тогда был так недосягаемо высок, что о приближении к этому колоссу, а тем паче о борьбе с ним ему, дилетанту-самоучке, и в голову не приходило; правда, в разных местах России уже жили, росли и развивались те юноши, которые выступили потом одни сознательно, другие (так же, как Федотов) бессознательно самыми опасными врагами всего брюлловского принципа; правда, в Италии, в том же Риме, уже жил и страдал великий мученик Иванов, явившийся самой печальной жертвой Академии и навеки тем опозоривший ее. Однако в те дни неистового восторга от Брюллова казалось, что навсегда установлялась новая, божественная система для русской художественной школы.

Брюллов создал целую религию. Оно и не могло быть иначе при его деспотической, безусловно уверенной в себе натуре. Его манера держать себя, его снисходительный и великолепный тон, «гениальные» причуды — все свидетельствовало о сознании им своей огромной силы. Противоречий он не терпел вовсе, да их ему почти и не приходилось встречать — так все оказались в России не подготовленными для того, так мало все чувствовали искусство. Положим, старик Венецианов с разбитым сердцем глядел на то, как его ученики один за другим перебегали к Брюллову, и считал их погибшими, но кто же слушал этого старика чудака, кому какое дело было до его настоящих мужиков, до его настоящей России, когда Брюллов обещал дать в своей «Осаде Пскова» {60} совсем новую, просветленную Россию, какое-то высшее выражение русского героизма, русского религиозного

подъема, нечто такое, что вполне равнялось бы по возвышенности пятому акту «бессмертных» драм Кукольника. Вокруг имени Брюллова сплелся целый венец сказаний, малейшее его слово заносилось в художественную летопись, которой чередующиеся поколения художников зачитывались с трепетом душевным, не подозревая, что отравляют себя. Одно, впрочем, было действительно хорошо во всем этом бешеном увлечении, это — именно его бешенство, так как оно сообщило ему столь невероятную силу и распространение, что тогда до самых глухих закоулков, где прежде никто ничего не слыхал об искусстве, прогремело имя Брюллова. Это было хорошо в том отношении, что таким образом вся Россия узнала о существованииживописи и могла, следовательно, и заинтересоваться ею.

Все в Брюллове подкупало, потому что основная ложь была скрыта от слепого к искусству общества. Так, например, казалось, что разносторонность его воззрений, а следовательно, и беспристрастие бесконечны, что он обладал на все отзывчивым и всеобъемлющим сердцем потому, что для Брюллова были одинаково дороги Рафаэль и Гвидо, Веласкес и Ван дер Верф! Начитанность его для русских академистов, никогда ничего кроме французских и русских учебников, да и то в классе, не читавших, представлялась безграничной, и всем им казалось изумительным, что он требовал, чтобы ему читали вслух во время работы — и не то чтобы романы — вздор какой, — а Нибура, Шлоссера {61} , научные трактаты. Особенно поразило то, что, будучи уже знаменитым художником, он стал посещать университет, садился среди студентов и проникновенно слушал лекции. Когда же этот «скромный» слушатель принимался, в свою очередь, перед признанными светилами науки импровизировать целые системы космографии и астрономии, то священный трепет пробегал у присутствующих и даже овладевал самими светилами, совершенно увлеченными его краснобайством. Он казался идеальным художественным преподавателем, он сразу будто бы угадывал в человеке его призвание и затем предоставлял ему свободно развиваться, однако под тем условием, чтоб ученик чрезмерноне пользовался этой свободой и не удалялся от него. Наконец, много содействовали упрочению влияния Брюллова собственные старания его привязывать к себе юношество, для чего он не прочь был входить с ними в заговоры против других профессоров, по-товарищески участвовать иногда в их шутках и даже допускать их до своих грандиозных кутежей.

К. П. Брюллов.Портрет писателя Н. В. Кукольника. 1836. ГТГ.

Замечательнее всего, что еще при жизни Брюллова можно было бы опомниться и отрезвиться, так как все, что он сделал здесь, у себя дома, кроме нескольких хороших портретов, в сущности, никого не должно было вводить в заблуждение. Его абсолютно пустые образы, его балаганная «Осада Пскова», его достаточно необъятное, но совсем тоскливое «Небо» в Исаакиевском соборе, его глупейшие анекдотики вроде «Сна бабушки и внучки», его натянутые до смешного аллегории вроде «Сатурна, представляющего Нептуна другим богам» должны были бы открыть глаза, показать, что Брюллов не гений и даже вовсе не очень умный человек, а лишь блестящий салонный собеседник, подчас даже несносный своим важничанием и самообольщением. Однако глаза русского общества были настолько ослеплены, что открылись лишь тогда, когда оно заболело лихорадкой политических реформ, когда на все прежнее был поставлен крест и оказалось, на время по крайней мере, что и Брюллов принадлежит к старому. Тогда лишь русское искусство вздохнуло немного свободнее, а блестящий, но мучительно-безрассудный брюлловский кошмар прошел. Но тогда, хотя и было сказано немало слов, искренние убеждения новых проповедников не подействовали глубоко, а были приняты как необходимая мода, с другой стороны, наследники брюлловских традиций время от времени подымали весьма пестрые и яркие знамена, чем переманивали всю слабую, спутанную, в глубине души равнодушную к искусству толпу на свою сторону. Появление таких «брюлловских» картин, как «Тараканова» Флавицкого, «Грешница» Семирадского или «Боярский пир» К. Маковского, каждый раз смущало общественное мнение, и даже настолько, что самые устои реализма и национализма не вполне выдерживали всеобщий напор и как будто, к великому соблазну прочих, колебались и только из упрямства не сдавались.

К. П. Брюллов.Портрет графини Ю. П. Самойловой, удаляющейся с бала. Не позднее 1842. ГРМ.

К. П. Брюллов.Портрет писателя А. Н. Струговщикова. 1840. ГТГ.

К. П. Брюллов.Портрет сестер Шишмаревых. 1839. ГРМ.

Все, что сделано Брюлловым, носит несмываемый отпечаток лжи, желания блеснуть и поразить. Нигде, даже в самых интимных по заданию сценках, не видно искреннего отношения, проникновенного душевного убеждения, того, словом, что сообщает, при наличности таланта и мастерства, главную драгоценность художественным произведениям. Даже в простых рисунках и набросках видно его усилие быть гениальным и удивительным, блеснуть умом и смекалкой. Но так как талант у Брюллова был исключительный, то зачастую в его вещах трудно разобраться. Они так подкупают легкостьюсвоего исполнения, что часто, любуясь в них этой легкостью, не замечаешь пустоты или напряженности замысла. К тому же «эпошистая» пикантность, которая вкралась в них, особенно в некоторые жанрово-аллегорические сценки, до того в совершенстве отражает слабости своего времени, что уже по своей старинной глупости и наивности может показаться в наши падкие на все старое дни забавной и очаровательной. Всем нам знакомо бесконечно сладкое чувство, которое овладевает нами, когда мы перелистываем старые альбомы или разглядываем сборники и месяцесловы того времени, с их «скурильными» винтьетками и заставками {62} . С известной точки зрения все это нелепое становится трогательным: перед нами раскрываются не высшие точки той жизни, но всякий вздор, которым когда-то увлекались, — грешки наших дедов. Так точно, если и должно возмущаться всеми брюлловскими «Снами», «Итальянцами» и «Аллегориями», то можно и наслаждаться ими, однако говорить о них серьезно с художественной точки зрения тоже нельзя, так как по мыслям, по наивному своему умничанью они стоят ниже всякой критики, да и по своей слишком условной технике и ловкому, но безличному рисунку зачастую немногим возвышаются над дюжинными литографиями, которыми украшались будуары гризеток во времена Поль де Кока. Приходится удивляться, до какой степени умные и развитые люди того времени в России могли в оценке произведений Брюллова проявить такой недостаток художественной мысли и такую неразвитость вкуса: весь этот вздор принимать всерьез, а если что и в шутку, то в остроумную шутку. Объяснить это можно только тем, что раньше русские художники совсем не давали публике чего-либо мало-мальски занятного. Венециановцы были слишком скромны и затерты, чтоб задеть любопытство и обратить на себя внимание, а другие пекли вековечные повторения давно надоевшего старья. Брюллов первый показал, что можно что-либо рассказать карандашом и красками, первый заставил публику читать такие рассказы. Естественно, что она, очарованная неожиданностью, увидала в этом лишнее доказательство его гениальности и с тех пор уже постоянно требовала, чтобы художники ей рассказывали хотя бы такие же все пустяки.

Обыкновенно даже самые энергичные обличители брюлловских недостатков выделяют целую область его творчества — портреты, находя, что они составляют нечто особое и вполнепрекрасное. Разумеется, портрет по самой своей природе всегда будет фатально более жизненным, чем шаблонное «идеальное» творчество, и понятно, что в портретах Брюллова более цельно, более правдиво отразилось его время, нежели в «Помпее», или во «Взятии Богоматери на небо». Однако назвать Брюллова великимпортретистом невозможно, а сравнивать его с Ван Дейком, Халсом, Веласкесом прямо даже смешно, так как его нельзя сравнивать даже с нашими русскими «стариками»: Левицким, Боровиковским и Кипренским. Не говоря уже о таких курьезах, как потешные «Барышни Шишмаревы», вполне равняющиеся по своей смехотворности его жанровым сценкам, — почти все его дамские портреты, по альбомной жеманности и безвкусной претензии, весьма близко подходят не к гениальным портретам Энгра и Прюдона и даже не к пустоватым, но дивным по краскам портретам Л'oренса, а к блаженной памяти Винтерхальтеру и к нарядным парижским «chroma» {63} . По чисто живописному, техническому достоинству они, разумеется, гораздо выше — громадный талант Брюллова не мог не проглянуть в этих произведениях. В них в особенности любил он блистать бодрой и смелой кистью. Но зато какими угощает он красками как раз в портретах, какой представляют они невероятный калейдоскоп радужных колеров, нигде в другой стране недопустимый, кроме как у нас, привыкших и дома, и на улицах к вопиющему безвкусию! Хороши яркость и разнообразие красок, но разнообразие и яркость, не приведенные в гармонию, в систему, — довольно-таки мучительное для глаз варварство.

Поделиться с друзьями: