История в зеленых листьях
Шрифт:
Мире стало стыдно с отчетливо-тошнотворной ноткой пренебрежения. Не за себя – в душе она оставляла личности полное право творить то, к чему лежит душа. А за нее. Так унижаться – и ради кого? Ради социальной установки о нерушимом очаге? Психанула бы и пошла работать… Коллеги Миры так ныли из-за необходимости обеспечивать себя, но становилось ясно, что это для них не только обременительное жертвование личным временем, но и социальный тренажер, развлечение и разнообразие. Неспроста же прабабки боролись за право учиться и работать, и не только кухарками.
Стыдно должно было быть и Артему, поскольку жена не была для него абстрактным понятием в рамке для фотографий, как для Миры.
– У тебя есть целая жизнь, – после небольшого
В обычное время Мира бы не растрогалась. Но одно дело было говорить о таких и не понимать их, а другое – смотреть на живого человека со своими градациями общепринятых явлений. Человека, попавшего в мясорубку женоненавистничества и ухищрений, что кто-то просто так позаботится о ней, любя до гроба. Про грядущее злоупотребление властью, разумеется, они уже промолчат. Кто платит – тот и заказывает музыку… «И кто виноват»? – хотела спросить Мира, но так и не смогла вымолвить ни слова.
Счастье всегда конечно. Грусть же разливается повсюду, застревая в венах, в самом существе и прорастает наружу маленьким кустом из плеча, который выдирается с мелкими беленькими корнями.
9
Хоть Мира и хотела отношений со многими, чтобы понять людей и вдохновение, которое они черпали из скрученности с посторонней энергией, сжималась в кожуру и трусила теперь от новых знакомств, смотря словно сквозь людей, а не в них. Потому что все это уже было – сковырнувшиеся общие интересы, пересечение каких-то убеждений… А затем неизменное исчезновение без объяснения причин. Просто пошли своей дорогой, сделав ее черствой и сухой. В работе было проще – там жили люди-манекены, люди-функции, с которыми получалось безболезненно трепаться о перспективах компании, не затрагивая сути.
Артем нравился по большей мере столкновением с оголтелой уверенностью в себе. Возбуждением от его эксгибиционизма, такого нового по сравнению с запахнутой жизнью ее семьи, где фамильные секреты раскрывались в основном из-за обиды матери на отца. Будоражащее чувство быть приобщенной к истинно мужскому закрытому прежде миру тоже добавляло Артему неотразимости. В юности Мира и представить не могла, что так непринужденно будет обращаться с квинтэссенцией собственных подростковых романтических устремлений. Но теперь мужские разговоры мерещились предельно скучными и хвастались лишь дешевой злободневностью, основанной на проторенных тропах наскучившего социального неравенства.
В Артеме Миру привлекало пересечение черты, за которой скользкие отношения со взрослым выдрессированным поражать мужчиной переходят в новую плоскость и тем самым теряют некую недосказанность, зато приобретают надломленность. Его непомерное самомнение служило отличным цементом. Мира отдавала мужчинам пальму первенства лишь в одном – потребности блистать. Она не обладала даром увлекать, поражать. Ее никогда не бывало слишком много. Для этого ей казалась необходимой определенная внутренняя распущенность и даже неуважение к себе – раскрываться навстречу кому-то, кто не способен оценить.
А вот Артем блистал непередаваемо… умело смешивая самовлюбленность, очаровательную наглость и здоровую самоиронию. Не обремененная ханжеской моралью, Мира без стеснения задевала его, проходя мимо. Тогда у нее были на это и силы и желание. Еще не лизало сожаление о самой себе, более здоровой и энергичной.
Ее отвращение к обнаженному мужчине как к чему-то чужеродному, что способно нанести вред и привести к нежелательным последствиям, сдалось под напором смутного желания, чтобы ее наказали. Потому что другая модель поведения пришла позже и до конца не вытеснила детскую, полностью воссозданную на женском подчинении не столько из-за физической слабости, сколько из-за социальной обездвиженности.
Но и раздражал этот перевертыш широтой плеч и отсутствием застенчивости. Мира таила к нему омерзение, подпитываемое завистью
и попранной справедливостью. Было в нем что-то ненатуральное – широта склабящегося рта, размах шагов.Нелюдимость Миры прогрессировала даже несмотря на показную легкость, с которой она завербовала себя в эти узы. От оголтелости мегаполиса, но главным образом от проецируемой им полнейшей топи желаний, стремлений и мнений. О родных краях не осталось почти ничего помимо воспоминаний – отпечатавшихся кусочков мгновений, отдавших мозгу импульс своей рассеивающейся энергии и сожалеющего раздражения. А прошлые золотистые видения воссоздавали утопичную картину взросления и счастья вхождения в жизнь.
– Сознание – единственный смысл и цель существования. Все на свете – его производное, – сказал как-то Тим, отзеркалив предшествующую этому ее собственную фразу, навек канувшую в забвение.
А Мирослава припомнила ночные огни Смольного, утопающие в глубинной черноте Невы, ослабленные капли на окнах такси. И свои походы по мостам, по новоявленной траве… В ней самой заточена была вся прошлая жизнь в воспоминаниях и немного будущего в грезах, как не будет… И эта золотая пыль воздуха, распластанная солнцем. Одновременно все и ничего, сакральная пустота и наполненность каждого вздоха прозрачным голубым воздухом.
Без семьи, которая прежде так тяготила своими непрошенными комментариями о ее внешности и друзьях, Мира порой чувствовала себя потерянной и ненужной. Хотелось бы возни, смеха, как в завязке английского романа. А реальные люди чересчур прыскали своими иглами, вывертами и лютой уверенностью в собственных смехотворных убеждениях. Каждый был невыносим по-своему. Утомляли и притирались до крови, даже не пытаясь нарастить ореол родственности и тактичности. Да и Тим разбил то, что еще было склеено. Наверное, ей стоило ходить в детский сад, чтобы знакомство с людьми не переросло в истовую юношескую ослепленность ими же, произрастающую из повышенной любви к классике, написанной экзальтированными социофобами с дремучими взглядами на действительность. Но взросление сменило акценты с интереса на утомленность, чему способствовало несколько болезненных историй расставаний с теми, кто, казалось бы, был близок и как никто необходим.
10
Для этого времени года река была подозрительно теплой. Ее зеленоватое течение опутывало ноги шелковой паутиной желанных прикосновений. Хлопковая юбка вздулась и потемнела, к ней прилипли водоросли. Елозя ладонями по блестящей поверхности воды, Мира думала, как славно вытравить из себя неотвратимый крах последних дней. Всегда такая вежливая, предупредительная… она бы усмехнулась сама над собой, если бы могла.
Закончить… как заманчиво. Простота этого решения разом перекрыла чудовищность произошедшего. Если бы не страх потустороннего, куда проще было бы сделать это. Страх узнать больше того, что было позволено органами чувств и о чем можно было догадываться лишь по косвенным признакам. Сделать и освободиться… а вдруг еще не время, вдруг она все вершила неправильно и теперь будет расплачиваться за свой поступок, совершенный в краткий момент слабости?.. может, перерастет, рассосется, как прежде… залижется. Но боль в центре грудины была чрезмерно сильна при воспоминаниях о Тимофее, настолько, что будто выпаривала кровь. Страшно, но она даже не злилась на него. Злилась бы – это бы существенно помогло в ярости обрести освобождение.
Брат… о котором она мечтала, взахлеб читая о династических притираниях средневековых монархов. Брат, нежданно раскрасивший эту странную домашнюю весну, плеск и метания мая. Брат, приведший к катастрофе.
Одинокий родительский дом заблестел, рассмеялся, как прежде, когда она училась в школе и водила на дачу подруг. Тогда каждый день был открытием – столько еще было непонятно и не исследовано, а на балконе, обращенном к полям и лесу, можно было целыми днями читать Мориса Дрюона из макулатурной коллекции бабушки.