История всемирной литературы Т.8
Шрифт:
АКМЕИЗМ
Молодые поэты-акмеисты (от греч. — расцвет) выступили как решительные противники символизма, хотя формировались «на его территории». Лидерами акмеизма стали Н. С. Гумилев и С. М. Городецкий (1884—1967); с акмеизмом — в той или иной степени — были связаны в начале своего пути М. А. Кузмин, А. А. Ахматова, О. Э. Мандельштам, Б. А. Садовской (1881—1952), В. И. Нарбут, М. А. Зенкевич, М. Л. Лозинский (1886—1955), Г. В. Иванов (1894—1958), Л. Н. Столица (1884—1934).
Противостояние будущих акмеистов символистским влияниям обозначилось в раннем «Аполлоне» и возникшей при нем «Поэтической академии», где царил Вяч. Иванов. В сюите Гумилева «Капитаны» (1909) романтическая хвала бунтарству имела и «групповой» подтекст, поэт говорил от лица молодых новаторов,
«Кому опостылели страны отцов, // Кто дерзко хохочет, насмешливо свищет, // Внимая заветам седых мудрецов».
Молодым противникам мистицизма «теургов» был ближе курс Анненского, который в журнальной передовице противопоставил «святилищу»
В 1911 г. гумилевцы ушли из ивановской «академии» и организовали «Цех поэтов», где изучение поэтического «ремесла» стало самодельным. В 1912—1913 гг. они издавали журнал «Гиперборей» (редактор М. Лозинский). Манифесты акмеизма в виде двух статей Гумилева и Городецкого появились в 1913 г. в «Аполлоне»; статья Мандельштама «Утро акмеизма» (1913) не была помещена (опубл. 1919). Акмеисты выступили против религиозно-мистических исканий символизма, его утонченной духовности, философских устремлений. «Непознаваемое по самому смыслу этого слова нельзя познать», — писал Гумилев, отказываясь поднимать литературу в «алмазный холод» «прекрасной дамы Теологии». Символической «слиянности» образов и вещей поэт-акмеист противополагал их «раздельность», самодостаточность. Самоценной виделась и материя жизни как таковой в эстетической равнозначности ее проявлений.
Конститутивным для акмеизма стало требование поворота к реальности. Городецкий звал всемерно сблизить поэзию с жизнью, полюбить «этот мир, звучащий, красочный, имеющий формы, вес и время». В статье «Жизнь стиха» (1910), воюя как с утилитаризмом, так и с «лунной» холодностью чистого искусства, Гумилев говорил о связи художника с миром. Подобные призывы отвечали актуальной тенденции литературного развития, навстречу которой шли и символисты; пример «Мелкого беса» и «Петербурга» показал, какой силы достигало это устремление. Но «верность вещам» (Вяч. Иванов) для «теургов» — залог ознаменовательной силы произведения; именно поэтому Иванов в своей формуле «A realibus ad realiora» все больше акцентировал момент реальности (Е. Ермилова). Акмеисты отсекли мистическую подоснову и остались наедине с действительным; в его изображение они внесли свои неповторимые краски. Выход поэтов «Гиперборея» из лирического самоуглубления к многообразию внешнего мира критика оценила как одно из явлений «неореализма». Вместе с тем справедливо указывалось на издержки акмеистского сужения задач искусства: «Всё воплощено оттого, что удалено невоплотимое, всё выражено до конца потому, что отказались от невыразимого» (В. Жирмунский).
Акмеистский культ реального и «здешнего», устремленность «к жизни» во многом обесценивались ее безоговорочным приятием. Городецкий, начинавший в кругу мистических анархистов с их бунтом против «державы ржавой», теперь заявлял, что «мир бесповоротно принят акмеизмом во всей совокупности красот и безобразий». «Всё, что случается, то свято», — пел Кузмин. А Гумилев напоминал, что бытийный выход — в смерть — делает излишней борьбу с несовершенством сущего. Творчество символистов второй волны было овеяно духом революционной эпохи. Теоретики акмеизма, пошедшие на «капитуляцию перед наличной „данностью“ вещей» (как укоризненно заострял Вяч. Иванов), призывали изолировать искусство от бурь современности; связь с ними если и возникала, то вопреки акмеистскому канону.
Идеологизм младосимволистов, этих «любомудров» новой поэзии, и их этический пафос акмеистам был чужд, они бунтовали против любых «литературных проповедей». Городецкий писал по поводу статей Блока, что «тройка удала и хороша своими бубенцами, ямщиками и конями, а не притянутой под ее покров политикой».
Впоследствии А. Блок скажет о неорганичности акмеизма с его эстетством для русской литературы, которая всегда была «тесно связана с общественностью, с философией, с публицистикой».
В бунте акмеистов против «идейной начинки» искусства оживал один из принципов раннедекадентской эстетики; будучи утрирован, он суживал мир поэта. Прославление «бездумного житья», культ земных утех и «мелочей прелестных» слышались в иронично-наивных стихах, рассказах и пасторальных сценках Кузмина с их атмосферой пряной любовной игры:
Любовь расставляет сети
Тонких шелков.
Влюбленные, как дети,
Ищут оков.
Вчера ты любви не знаешь,
Сегодня весь в огне,
Вчера меня отвергаешь,
Сегодня клянешься мне.
(«Куранты любви»)
Духовно-эмоциональный мир символистов-соловьевцев был пронизан «чаяниями» мировых катастроф, предваряющих «просветление лика земного». Категория будущего была нехарактерна для акмеистского творчества с присущим ему пассеизмом, стремлением воскресить путем стилизации, искусного
маскарада излюбленную атмосферу ушедших эпох — «галантного» XVIII в., поздней античности, ампирной Москвы; у акмеистов второго ряда (С. Ауслендер, Б. Садовской) преобладали безжизненные подделки под старину. Другой, более тонкий род стилизации присутствовал в стихах и прозе Михаила Алексеевича Кузмина (1875—1936), типологически подобных графике и живописи К. Сомова; между поэтом и марионеточным мирком его персонажей зыбилась легкая завеса иронии, скепсиса. Как и Сомов, Кузмин нередко создавал в рамках стилизации эстетически ценное. Высоким мастерством отмечены его навеянные фольклором, творчеством П. Луиса и А. Самэна «Александрийские песни» (1904—1906); в их свободном стихе виртуозно сплавлены черты разговорной и поэтической речи (Кузмин написал музыку к «Александрийским песням», как и к некоторым другим своим стихам, а также к постановке Мейерхольдом «Балаганчика» Блока в театре В. Комиссаржевской). Лирический репертуар Кузмина не исчерпывали «маскарадные» стилизации. Отзываясь на сборник «Сети» (1908), Блок ощутил сквозь дэндизм Кузмина его «печальную душу», писал, что от Кузмина «веет» духом старой Руси. Национальное здесь не было случайным; Кузмин прошел через увлечение расколом, жил среди старообрядцев Поволжья, мечтал об опрощении («быть сторожем в амбаре... счастливее, мудрее и выше славы Вагнера», — признавался он в одном из писем 90-х годов). Блок надеялся, что одаренный поэт «стряхнет с себя ветошь капризной легкости». Действительно, в послеоктябрьские годы лирический мир Кузмина и его поэтика значительно усложнятся.Антитезой эстетски-утонченной линии в акмеизме был так называемый «адамизм», культ первозданности, или, как было сказано в манифесте Городецкого, прочитанном в 1913 г. в литературном кабаре «Бродячая собака», «ощущение полноты душевных и телесных сил в поэзии». В стихотворении «Адам» (1913) Городецкий, начинавший в символистской среде как певец праславянской языческой стихии (сб. 1907 г. «Ярь» и «Перун»), расхваливал «подвиг» акмеистского Адама, призванного «живой земле пропеть хвалы». Гумилев заявлял, что «адамисты... немного лесные звери», и выдвигал благую «звериность» в противовес интеллигентской «неврастении». Характерные для умонастроений современников индустриального века рецидивы «руссоизма», идеал естественного, природно-цельного бытия (например, у Гогена и Рериха, Гамсуна и Куприна, иногда у Брюсова) приобретали у иных акмеистов антигуманистическую окраску. Владимир Иванович Нарбут (1888—1938?) в книге «Аллилуйя» (1912), бросая вызов поэтическим «красивостям», славил грубое, безобразное; демонстративный натурализм, физиологизм был присущ ранним стихам Михаила Александровича Зенкевича (1891—1973) в сборнике «Дикая порфира» (1912), слагавшего «гимны» материи «дико сумрачной и косной»; в намеренном антиэстетизме оба соприкасались с футуристами.
Отказавшись от знаковости поэтической речи, акмеисты полагали слово самоценным. Его многострунности у Блока Городецкий противополагал «народное отношение к слову как незыблемой твердыне, как Алмазу непорочному»; работа над «алмазом» слова и есть «цеховая» задача поэзии, вопреки «оракульским, жреческим и иным». Это парнасское, при всех ссылках на народность, представление о слове-самоцвете, требующем огранки, разделяли не все акмеисты. Мандельштам писал о «Психее» слова, одушевляющего предметный мир. Образ поэзии-Психеи присущ одухотворенной лирике Ахматовой. Для Мандельштама поэзия — залог связи поколений: поэт бросает свое слово векам, как «бутылку» в волны. Стихотворение может иметь конкретного адресата, но главный собеседник — «читатель в потомстве» (Мандельштам ссылался на Баратынского); задача поэта — «обменяться сигналами с Марсом» («О собеседнике», 1913). О коммуникативных целях искусства слова писал Гумилев в статье «Жизнь стиха» (1910): художник, «не принуждаемый быть полезным», должен свободно «оттачивать» свое мастерство, чтобы суметь передать людям чувство прекрасного, возбудить их «любовь и ненависть», учить «доблести».
Эти слова Гумилев писал тогда, когда его связь с символизмом была еще прочна. Но «сыновнее» чувство к нему оставалось и позже; в манифесте 1913 г. Гумилев, отрицая нынешние права символизма, заявлял, что он «был достойным отцом», и надеялся, что новое течение не посрамит своей родословной. При всех претензиях на новаторство полного размежевания с символизмом акмеистам достичь не удалось. Отрицая мистический символизм, акмеисты в своих требованиях эстетической автономии и в своей приверженности к парнасской поэтике соприкасались с ранним, брюсовским вариантом символизма; немаловажным оказался для них и опыт зрелого Брюсова-неоклассика.
«Парнасство», усвоенное непосредственно и сквозь призму раннего символизма, определило исходные устремления поэзии Николая Степановича Гумилева (1886—1921) — сборники «Путь конквистадоров» (1905), «Романтические цветы» (1908), «Жемчуга» (1910). Многообразные обличья «декоративно-романтической» экзотики были поначалу лишены у Гумилева единого психологического стержня. Вскоре в них выявится кредо автора: поэтизация «сильной личности». Но, как это было у Бальмонта периода «Горящих зданий», среди многообразных «сверхчеловеков» — римских завоевателей, воинствующих рыцарей, жестоких «капитанов» — в стихах Гумилева все чаще мелькал и другой облик лирического «я» с его рафинированной культурой, утонченным эстетизмом, тоской по цельности («Персидская миниатюра», «Вечное», «Деревья», «Фра Беато Анжелико»). Первая ипостась Гумилева скажется в стихах 1914—1915 гг. с их прославлением героики войны («Наступление», «Ода д’Аннунцио» и др.). Вторая даст к концу 10-х годов лирику душевного надлома, одиночества поэта в мире чуждой ему новой России (сб. «Огненный столп», 1921).