История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 11
Шрифт:
Мои дела находились в таком положении, когда некий Гений, враг моего Гения-защитника, сделал так, что в Мадрид приехал барон де Фрэтюр, льежец, Великий егермейстер Принципата, пройдоха, игрок, мошенник, как и все те, кто еще и сегодня говорит, что это образование было законным. Он знал меня по Спа, где я ему сказал, что направляюсь в Португалию, и он собирался за мной последовать, рассчитывая на мою дружбу, чтобы сделать хорошие знакомства, способные пополнить его кошелек деньгами простаков.
Никогда ничто в моей жизни не показывало профессиональным игрокам, что я из их компании, но несмотря на это они все хотели считать меня «греком» (мошенником). По их представлениям, я должен был им быть. Они полагали, что оказывают мне этим честь. Как могли они считать меня своим, хотя я обладал всеми внешними признаками, всей наружностью и всеми повадками человека ученого? Они говорили со мной с открытым сердцем и, что забавно, я этому
На четвертый или пятый день Фрэтюр в свободной манере обратился ко мне и сказал, что у него совсем нет денег, и попросил у меня тридцать или сорок пистолей, сказав, что он их вернет; я поблагодарил его за доверие и свободно же сказал, что не могу услужить ему подобным образом, потому что деньги мне понадобятся самому и в скором времени.
— Но мы провернем некое хорошее дельце, и деньги у вас будут.
— Я не знаю, провернется ли хорошее дельце, а пока не могу лишиться необходимого.
— Мы не знаем, что сделать, чтобы успокоить хозяина. Придите с ним поговорить.
— Если я с ним буду говорить, это будет для вас скорее плохо, чем хорошо, потому что он спросит у меня, отвечаю ли я за вас, и я скажу, что вы — сеньоры, которые не нуждаются в том, чтобы кто-то другой за них отвечал; но такой отказ не помешает хозяину думать, что если я не отвечаю, это означает, что я сомневаюсь.
Поскольку я познакомил его на променаде с графом Мануччи, Фрэтюр уговорил меня отвести его к нему, после чего, восемь или десять дней спустя он ему открылся. Мануччи, человек любезный и профессиональный грек, не дал ему денег, но познакомил с человеком, который ему их одолжил без залога. Они провернули несколько партий, что-то заработали, но я ни во что в это не вмешивался. Занятый колонией и донной Игнасией, я хотел покоя; единственная ночь, что я провел вне дома, вызвала тревогу в ее прекрасной душе, которая целиком отдалась любви.
В эти дни г-н Кверини, новый посол Венеции, прибыл в Мадрид, чтобы заменить г-на Мочениго, которого Республика выбрала послом при дворе Версаля. Этот Кверини был человек литературный, — качество, не свойственное Мочениго, который любил только музыку и дружбу на греческий лад.
Этот новый посол отнесся ко мне благожелательно, и я в скором времени убедился, что могу рассчитывать на него в еще большей степени, чем на г-на Мочениго.
Тем временем барон де Фрэтюр и его друг должны были подумать о том, чтобы покинуть Испанию; никаких карточных игр у посла или других, никакой надежды попасть в Эскуриал — следовало возвращаться во Францию; но они были должны гостинице, нужны были деньги на путешествие, а их не было. Я не мог им ничего дать, Мануччи решил, что тем более не сможет; мы сочувствовали их беде, но обязанность думать прежде всего о самих себе заставляла нас быть жестокими ко всему остальному на свете.
Но тут случился сюрприз. Мануччи является ко мне как-то утром с обеспокоенным и растерянным видом, который тщетно пытается скрыть.
— Что с тобой?
— Я поневоле обеспокоен. Барон Фрэтюр, перед которым уже неделю я не открываю двери, поскольку не могу дать ему денег, сильно меня огорчил, написав мне записку вчера вечером, в которой сказал, что прострелит себе голову сегодня, если я не одолжу ему сотню пистолей, и я уверен, что он пойдет на это, если я ему откажу.
— Он сказал мне то же самое три дня назад, и я ему ответил, что держу пари на сто пистолей, что он не застрелится. Разозленный моим слишком шутливым ответом, он предложил мне драться с ним; я ответил, что он в отчаянии, что он ко мне, как и я к нему, слишком хорошо относимся, и ушел. Ответь ему так же, или не отвечай вообще!
— Я не могу. Слушай, вот сотня пистолей. Отнеси их ему от моего имени и заставь, чтобы он дал тебе расписку по всем правилам, чтобы можно было заставить его отдать сумму в Льеже, где, наконец, ему повезет.
Восхищенный этим прекрасным поступком, я берусь за него, иду к тому, встречаю его растерянным, запершимся у себя, и я не удивлен этим, так как понимаю его озабоченность ситуацией. Я верю, что верну ему жизнь и хорошее настроение, говоря, что принес ему сотню пистолей, которые ему нужны, чтобы уехать, и что это от графа Мануччи, который рад это сделать, но не тут то было, он принимает сумму,
делает мне расписку по всей форме, которую я от него требую, и остается по-прежнему грустен и мрачен. Однако он заверяет меня, что выезжает вместе со своим другом завтра в Барселону, и что оттуда он проедет в Авиньон, где у его друга есть родственник. Я желаю ему доброго пути, иду отнести расписку Мануччи, который беспокоится, и остаюсь обедать у посла. Это было в последний раз.Три дня спустя я иду, чтобы обедать у послов, так как они жили вместе на «Кале анка С.-Бернард», и оказываюсь в удивлении тем, что портье говорит мне, что в этом доме для меня никого нет, и что я хорошо сделаю, не появляясь в будущем более у этой двери, потому что у него приказ никогда больше меня не впускать.
При этом ударе молнии, о причине которого я не могу догадаться, я возвращаюсь к себе и сажусь писать записку Мануччи, очень короткую, только с изложением факта и вопросом о его причине… Я запечатываю ее, отправляю ее с Филиппой, которая возвращает мне ее нераспечатанной. Есть приказ от самого графа Мануччи не принимать ее. Новый сюрприз. Что случилось? Я не могу ни о чем догадаться, но я хочу либо погибнуть, либо получить объяснение. Я обедаю, очень задумчивый, с донной Игнасией, которая обеспокоена, но бесполезно объяснять ей причину моего беспокойства; и после обеда, когда я отправляюсь делать сиесту, появляется лакей Мануччи, который передает мне в руки письмо и уходит, не дожидаясь, пока я его прочту.
В письме я нахожу другое письмо, которое читаю, прежде, чем прочесть то, что от Мануччи. Вижу подпись: барон де Фрэтюр. Этот несчастный просит у Мануччи сто пистолей наличными, предлагая ему, если он их ему даст, открыть имя врага, которого он имеет в человеке, которого считает наиболее преданным его интересам и его персоне.
Мануччи говорит мне, называя предателем и интриганом, что, желая узнать этого врага, он встретился с Фрэтюром в Пре-С.-Джеронимо, где, дав ему слово чести, что даст деньги, узнал, что этим врагом являюсь я, потому что именно от меня тот узнал, что имя, которое он носит, подлинное, но все качества, которые он себе приписывает, ложные. И здесь он пустился во все подробности, с обстоятельствами, которые Фрэтюр мог узнать только от меня, и для Мануччи не осталось никаких сомнений относительно моего вероломства. Он заканчивал свое письмо, советуя мне (и это было уже чересчур) покинуть Мадрид в течение недели. Читатель не может себе представить, насколько поражена была моя душа после чтения этого письма. Первый раз в жизни я оказался виновен в ужасной нескромности и допустил, беспричинно, без всяких оснований, адскую неблагодарность, которой не знал в моем характере, преступление, наконец, на которое не считал себя способным. Печальный, сконфуженный, стыдящийся самого себя, сознавая всю величину моей вины и сознающий, что не заслуживаю прощения — я не должен был даже просить его — я погрузился в самую черную тоску. Мне казалось, однако, что Мануччи, хотя и справедливо рассерженный, сделал большую ошибку, заканчивая свое письмо странным советом мне покинуть Мадрид в течение недели, потому что зная, что я за человек, он должен был быть уверен, что я пренебрегу его советом. Он был недостаточно велик, чтобы ожидать от меня подобной покорности, и, со своей стороны, я, совершив по отношению к нему низость, не мог сделать ему другую, которая сделает меня не только самым подлым из людей, но и неспособным дать ему какую-либо иную сатисфакцию. Погруженный в самую черную тоску, я провел весь день, не зная, что предпринять, и в девять часов поцеловал свою дорогую подругу, попросив ее ужинать со своей семьей и оставить меня одного, потому что я должен переварить самое большое горе в моей жизни.
Хорошо выспавшись, чтобы привести мою душу в состояние принять решение, которое в наибольшей степени отвечало бы моему положению виноватого, я поднялся, и написал другу, которого обидел, самое искреннее из покаяний, в письме, исполненном полнейшей покорности. Я сказал в конце, что если у него благородная душа, это письмо должно послужить ему вместо самой полной сатисфакции; но если вдруг ему этого недостаточно, ему остается только предложить мне то, что его удовлетворит, заверив, что я готов на все, за исключением поступка, который мог бы предположить во мне способность на трусливое предательство.
— Вы можете меня убить, — написал я ему, — но я уеду из Мадрида только тогда, когда мне это будет удобно, и когда мне здесь нечего будет больше делать.
Запечатав письмо простой печатью, я дал надписать адрес Филиппе, руку которой никто не знал, и, чтобы быть уверенным, что Мануччи его получит, я отправил ее положить его в королевский почтовый ящик в Пардо, куда уехал король. Я оставался весь день в своей комнате в компании донны Игнасии, которая видела, что ко мне вернулось печальное настроение, но не знала его причины. Я провел дома также и следующий день, надеясь на ответ, но тщетно. Еще через день — это было воскресенье — я вышел, чтобы идти к принцу де ла Католика, остановился у дверей, и портье вежливо подошел к моей коляске, чтобы сказать мне на ухо, что Е.В. имеет причины, чтобы просить меня не ходить более к нему. Я этого не ожидал; но после этого удара я ждал уже всех последующих. Я отправился к аббату Бильярди, и его лакей в прихожей, объявив перед этим меня, вышел сказать мне, что его нет.