Иствикские ведьмы
Шрифт:
— Вижу, что любите, — проговорила Александра, стараясь прийти ему на помощь. Как могла она влюбить в себя этого неуклюжего непутевого мужлана? Он был как дом, в котором слишком много комнат, а в комнатах слишком много дверей.
Вот он наклонился в кресле вперед и расплескал чай. Он делал это так часто, что машинально раздвинул ноги, и коричневая жидкость выплеснулась между ног на ковер.
— Как это великодушно, — сказал он. — На Востоке не замечают твоих огрехов. — Подошвой черной остроносой туфли — ступни его были несообразно малы для такого массивного тела — он затер чайное пятно. — Я терпеть не мог, — продолжал он, — тот абстрактный вздор, что нам пытались всучить в пятидесятых. Бог мой, все это напомнило мне об Эйзенхауэре, вот скучища. Я хочу, чтобы искусство показало мне нечто, рассказало, где я, даже если я в аду, так?
— Думаю, что так.
— Итак, когда появился этот поп-арт, я подумал, Господи, вот это как раз для меня. Такое дьявольски веселое искусство, все вниз и вниз с улыбкой. Похоже на поздних римлян. Вы читали Петрония? Забавно. Забавно, бог мой, можно смотреть на этого козла Раушенберга, оправленного в резиновую шину, и смеяться до упаду. Много лет назад я побывал в галерее на Пятьдесят седьмой улице — вот где я хотел бы увидеть вас, по-моему, я уже рассказывал и надоел вам — дилер, этот гомик по имени Миша, его обычно называют Миша Шляпа, он чертовски здорово во всем этом разбирается, — показал мне две пивные банки из-под пива «Бэллантайн» — в бронзе, но так чудно раскрашенные, точно, но несколько вольно воспроизведенные Джонсом: одну с треугольничком наверху, вскрытую, и другую, неоткрытую. Миша говорит мне: «Подними одну». — «Какую?» — спрашиваю. «Любую». Я поднимаю закрытую. Тяжелая. «Возьми другую», — говорит он. «Эту?» — спрашиваю я. «Давай», — говорит он. Я поднимаю. Она легче. Пиво выпили!!! Условно, на языке искусства. Я чуть в штаны не наложил, это был такой переворот, словно включили свет и я вдруг увидел.
Он чувствовал, что Александра не возражает против его крепких выражений. Ей они даже нравились, в них была какая-то свежесть, как в запахе падали от шкуры Коула. Ей нужно идти. У собаки, запертой в машине, может случиться разрыв сердца.
— Я спросил его, сколько стоят эти пивные банки, и когда Миша сказал, я ответил: «Не пойдет». Всему есть границы. Сколько могут стоить две паршивые пивные жестянки? Александра, без дураков, если бы я решился купить их тогда! Теперь они стоят в пять раз дороже, а это было не так уж давно. Эти банки стоят сейчас больше, чем их собственный вес чистым золотом. Я искренне верю, что, когда из будущего посмотрят на наше время, когда вы и я будем просто лежать парой скелетов в этих идиотских ящиках, которые нас заставляют покупать, наши волосы, кости и ногти будут лежать на всех этих дурацких шелках и подушечках, за которые жирные коты-владельцы похоронных контор нас обдирают. Господи, да когда я буду умирать, пусть они просто возьмут мой труп и выбросят на свалку — это меня вполне устроит. Я хотел сказать, что, когда нас не будет, эти жестянки, эти пивные банки, о которых я рассказываю, станут Моной Лизой нового времени. Мы говорили о Кайенхольце, так вот, он взял «Додж» и распилил его, а внутри сношается парочка. Машину он поставил на искусственный дерн, а чуть подальше, на другом участке «Астротурфа» или какого-то другого искусственного покрытия величиной с шахматную доску, он положил одну-единственную пивную бутылку! Чтобы показать, что они ее выпили и выставили, чтобы освободить себе место и заняться любовью. Это гениально. Крохотный, обособленный кусочек пространства. Кто-нибудь другой просто поставил бы пивную бутылку на коврик между сиденьями. Но поставить ее отдельно — вот что делает это искусством. Может быть, это и есть наша Мона Лиза, эта пустая бутылка у Кайенхольца. Уезжая в Лос-Анджелес, я посмотрел на этот сумасшедший распиленный «Додж», и на глазах у меня выступили слезы. Я не морочу вас, Сэнди. Настоящие слезы. — И он протянул к лицу неестественно белые восковые руки словно для того, чтобы вытереть влажные покрасневшие глаза.
— Вы много путешествуете, — сказала она.
— Меньше, чем прежде. Но я все равно доволен. Ездишь повсюду, но всегда сам распаковываешь дорожную сумку. Ту же самую сумку, и сам такой же, как всегда. Вы, девушки, правильно делаете. Находите неприметное местечко и устраиваетесь. Потом обзаводитесь всяким хламом, телевизором, собственным кругом общения и всем прочим. — Он поглубже уселся в коричневое кресло и наконец замолчал. В комнату вбежал Нидлноуз и свернулся калачиком у ног хозяина, спрятав под хвостом длинный нос.
— Мне пора ехать, — сказала Александра. — Я заперла бедную собачку в машине, а мои дети, должно быть, уже дома. — Она поставила чайную чашку — странно, что на ней была монограмма «Н» вместо инициалов Ван Хорна, — на поцарапанный и оббитый стеклянный столик работы Миеса ван дер Роха и встала. На ней был алжирский парчовый жакет, серебристо-серая водолазка и свободные брюки травяного цвета. Она почувствовала облегчение, когда встала, и вспомнила, что
брюки стали тесны в талии. Александра давно дала себе обет похудеть, но зима была для этого не лучшим временем. Приходилось поклевывать, чтобы согреться, пережить темноту, но, во всяком случае, в глазах этого могучего мужчины, который одобряюще посматривал на ее высокую грудь, она не узрела недовольства своими формами. В самые интимные моменты Джо называл ее своей коровушкой, своей полуторной женщиной. Оззи, бывало, говорил, что ночью она одна заменяет два одеяла, Сьюки и Джейн называли ее роскошной женщиной. Она извлекла из шерсти брюк, плотно облегавших бедра, несколько белых волосков, оставленных Тамкином, быстро схватила бандану, мелькнувшую алым флагом, с подлокотника круглого диванчика.— Но вы не видели лабораторию, — запротестовал Ван Хорн. — И мой бассейн с подогревом, мы его, наконец, в основном закончили, не хватает только кое-каких аксессуаров. Вы не были наверху. Все мои большие литографии Раушенберга наверху.
— Может быть, в другой раз, — сказала Александра, она уже успокоилась, уверенная в своих чарах, и голос звучал обычным женским контральто.
— Ну, хотя бы взгляните на спальню, — упрашивал Ван Хорн. Вскочив, он ушиб ногу об угол стеклянного столика так сильно, что лицо его исказилось от боли. — Там все черное, даже простыни, — рассказывал он, — ужасно трудно купить хорошие черные простыни: то, что они называют черным, на самом деле темно-синее. А в холл я только что приобрел несколько миленьких картинок маслом одного живописца из новых, Джона Уэсли, ничего общего с этими безумными приверженцами только одного направления. Они похожи на иллюстрации к детским книжкам о животных, пока не разберешься, что там изображено. Совокупляющиеся белки и тому подобное.
— Забавно, — сказала Александра и быстро двинулась к выходу через широкую арку походкой опытного хоккеиста, резко отодвинув по пути кресло, так что на мгновение преградила Ван Хорну дорогу, и ему только и оставалось, что шумно бежать ей вслед, когда она вышла из зала с разместившейся в нем ужасной коллекцией, через библиотеку, мимо музыкальной гостиной, через холл со слоновьей ногой, где сильнее всего пахло тухлыми яйцами, но также ощущался и свежий воздух. Черная входная дверь снаружи оставалась не покрашенной, цвета мореного дуба.
Неизвестно откуда появился Шидель и встал, положив руку на большую медную задвижку. Он смотрел мимо Александры, прямо на хозяина, они собирались устроить ей ловушку. Она решила, что сосчитает до пяти и начнет кричать, но, наверное, Ван Хорн кивнул, и щеколда открылась на счет «три».
Позади нее Ван Хорн сказал:
— Я бы предложил подвезти вас назад, до дороги, но вода очень быстро прибывает. — Он задыхался: эмфизема легких, слишком много курит или слишком долго дышал выхлопными газами на Манхэттене. Ему действительно нужна заботливая жена.
— Но вы обещали, что я успею.
— Послушайте, откуда, черт возьми, мне знать? Я ведь здесь недавно. Пошли в дом и посидим по-семейному.
Дорога огибала лужайку, поросшую травой и обрамленную статуями из известняка — их не пощадили время и вандалы, лишив рук и носов, — и вела к тому месту, где дамба смыкалась с краем острова. За увитыми лозой воротами тянулся неопрятный берег, покрытый сорными травами: морским золотарником и пляжным дурнишником с огромными обвисшими листьями, гравием и обломками старого асфальта. Травы вздрагивали под пронизывающим холодным ветром, который дул со стороны затопленного болота. Низкое небо заполнили слоистые, как бекон, серые тучи; четко вырисовывалась лишь большая цапля, не белая, обычная серая, она медленно вышагивала, направляясь к пляжной дороге, а ее желтый клюв был цветом похож на оставленную неподалеку «субару». То тут, то там тускло сверкала вода, переплескиваясь через дамбу. У Александры к горлу подступил комок:
— Как это могло случиться, ведь не прошло и часа?!
— Когда тебе хорошо… — пробормотал он.
— Хорошо, но не такой же ценой. Я не смогу вернуться!
— Послушайте, — сказал на ухо Ван Хорн и осторожно взял ее под руку так, что она сразу почувствовала сквозь ткань его прикосновение. — Пойдемте обратно и позвоните вашим малышам, а Фидель сварганит нам легкий ужин. Он готовит потрясающий соус «чили».
— Дело не в детях, а в собаке, — воскликнула она. — Коул с ума сойдет. Какая здесь глубина?
— Не знаю, полметра, а может, метр, поближе к середине. Я пытался проехать здесь по воде, но застрял и распрощался с прекрасной старой немецкой машиной. Если в тормоза и коробку передач попадет соленая вода, машина уже никогда не будет ездить, как прежде. Это все равно, что пользоваться мебелью вишневого дерева, в которую постреляли из ружья.
— Пойду вброд, — сказала Александра и стряхнула со своей руки его пальцы, но прежде, словно угадав ее мысли, он быстро и сильно ущипнул ее.
— Замочите брюки. В это время года вода страшно холодная.