Итальянка
Шрифт:
Я не помнил. Не сумел вызвать из пропасти времени воспоминание о разговоре с юной далекой Изабель. Я посмотрел на нее с печалью и недоумением.
— Нет. Странно, что я когда-то говорил эти слова и забыл их. Из-за этого кажется, что человеческие существа, в конце концов, всего лишь механизмы.
— Я никогда не чувствовала себя механизмом меньше, чем теперь. Я прекрасно помню тот случай. Много думала о нем в последнее время. Поможешь мне закрыть чемодан?
Я взялся за чемодан и мазнул рукавом по ее голой руке. Она пахла ароматным, косметическим, животным теплом. Чемодан с лязгом защелкнулся.
— Что ты собираешься делать в Шотландии? Найдешь работу?
— Ну… Да сядь же, Эдмунд, ты заслоняешь весь свет, когда стоишь. До чего же здесь жарко — прямо средиземноморская погода! И убери свои длинные ноги с дороги. Я должна тебе кое-что сказать, вообще-то кое-что совершенно чудесное.
— Что?
— Я беременна.
Она переместилась в луч солнечного света, и на ее лицо и волосы словно осела золотистая пыль. Изабель улыбнулась мне сквозь позолоченную дымку. Я смотрел на нее в смятении, толком не уверенный, что должен чувствовать.
— Дэвид?
— Да, разумеется. Разве не потрясающе?
Она засмеялась с чистой радостью.
— Ах, Изабель… если ты рада, то и я рад, очень рад. А Дэвид знает? Или Отто?
— Нет. Я не скажу никому, кроме тебя. Это мое личное дело.
— Ты уверена?
— Да. Теперь у меня наконец есть будущее, я обладаю будущим, оно здесь.Я никогда по-настоящему не владела собственной жизнью. Я должна быть независимой, мыдолжны быть независимыми — теперь.
— Ребенок, — произнес я. — Как странно! Все становится совершенно другим. Ребенок — наполовину еврей.
— Ребенок — наполовину шотландец.
— Ребенок — наполовину русский. Лермонтов. Ах, Изабель, я так рад!
— Мой ребенок. Каким Флора никогда не была. Он будет мой, только мой.
Что-то в ее словах обеспокоило меня.
— Знаешь, ему понадобится… особенно если родится мальчик…
— Мужчина в доме? Да, я знаю. Эдмунд, как насчет того, чтобы на мне жениться? Ты мне всегда ужасно нравился. С тех пор как рассказал о Лермонте.
— Извини… я не могу… я правда очень тронут, очень благодарен… но… понимаешь, есть кое-кто еще.
— Кое-кто еще. Да ты загадочный тип, Эдмунд! Ладно, ладно, не красней так, хотя хочу сказать, что тебе это очень идет вкупе с остатками синяка под глазом, — эдакий эффект винных пятен. Только не беспокойся обо мне и, ради бога, не начинай извиняться!
— Мне очень жаль, Изабель. Но ты же знаешь, я всегда буду рядом, если понадоблюсь тебе и юному Лермонтову.
— Я знаю. Дядя Эдмунд — in loco parentis. И все такое.
— И все такое. До свидания, дорогая Изабель.
21 Рим
Кухня была пуста приводящей в замешательство окончательной пустотой. Часы остановились. Огонь погас. Буфет опустел. Все было убрано, все шкафчики были закрыты и заперты. Жаркое солнце сверкало сквозь полузадернутые шторы «Уильям Моррис», заставляя их сиять подобно цветному стеклу. Помещение было надраено, обнажено, покинуто, точно комната, ожидающая нового жильца. Пустота напугала меня. Я тихо и быстро прошел к лестнице. Свет сюда не проникал, и шахта дома
уходила вверх, темная и зловещая, все еще пахнущая дымом. Я вслушался в ее тишину.Потом взбежал по ступенькам. Площадка была замусорена обугленными остатками мебели из комнаты Изабель. Я помедлил. Меня интересовала только одна комната. Я поднялся по второму пролету на чердачный этаж, где всегда жила итальянка. Постучал и вошел в ослепительное солнце.
Увидев, что она еще здесь, я испытал такое безмерное облегчение, что во мне словно что-то лопнуло и я едва не споткнулся. Закрытый чемодан лежал на старательно перевязанном дорожном сундуке. Маленькая белая комната с обоями, испещренными розочками, была опустошена и вычищена. Только на стене висела большая знакомая карта Италии — Карлотта приколола ее много лет назад. Я медленно вошел.
Она стояла у окна, затерянная в солнечном свете.
— Извини, что ворвался. Мне на секунду показалось, что ты уехала.
Она промолчала, но чуть-чуть пошевелилась. Пыльный прозрачный луч света разделял нас стеной. Я вновь бессвязно заговорил:
— Извини…
— Ты пришел попрощаться? Как мило с твоей стороны.
Ее голос был сухим, чуть резким, невыразительным, — бесприютный будоражащий голос.
Я захотел получше разглядеть ее и шагнул в сторону от солнца. Луч упал ей на грудь, и я увидел над ним бледное худое большеглазое лицо и шапку сухих блестящих черных волос. Это было старое лицо, новое лицо, лицо тициановского мальчика, лицо няни моего детства.
— Ну да, я…
Я чувствовал себя человеком, подвергшимся ужасному судилищу в чужой стране. Я мог только смотреть и умолять.
— Как видишь, я тоже уезжаю, хотя пока еще здесь. Ты хочешь успеть на дневной поезд? Времени осталось немного.
Голос был твердым, почти жестоким, но глаза как будто становились все больше и больше.
— Нет, то есть не знаю… Можно мне… — Я отчаянно огляделся по сторонам. На подоконнике стояла тарелка с яблоками. — Можно мне одно?
Она молча протянула тарелку. Я взял яблоко, но есть не смог — подавился бы. Я неуклюже потер его о жилет.
— Ты едешь… домой?
— Да, я возвращаюсь в Италию. А ты? Тоже едешь домой?
— Да.
— Желаю приятного пути.
Я молчал, не в силах на нее смотреть, — слишком сильным было ощущение жестокости. В следующий момент мне показалось, что надо просто сказать: «Что ж, прощай» — и оставить ее навеки одну в солнечном свете. Я чувствовал себя тем самым неисправным механизмом, о котором только что с упреком говорил. Какая-то схема, слишком сильная для меня, тащила меня прочь, заворачивала мой путь в старые одинокие края. Я положил яблоко в карман.
На ней было простое ситцевое платье, синее с каким-то белым узором. Я оцепенело посмотрел на лиф, посмотрел на подол, посмотрел на узор.
— Ну, я просто хотел…
Я взглянул ей в лицо. Оно было отрешенным и безжалостным, как лицо палача.
— Я просто хотел узнать, нельзя ли чем-нибудь…
— Чем-нибудь мне помочь? Нет, спасибо.
— Ох, прекрати, Мэгги!
— Что прекратить?
Повторение этих слов пронзило меня острой мукой, ощущением собственной тщетности. Я чувствовал себя беспомощным, невесомым, парализованным, точно во сне.