Итальянская новелла ХХ века
Шрифт:
Его малолитражку обнаружили на проселочной дороге, вблизи Коппаро; левая дверца автомашины была распахнута, голова убитого, «словно он забылся сном», склонилась на руль, «классический» выстрел в затылок, «знакомый почерк убийц». Трудно даже передать, «какую волну возмущения и гнева» вызвала весть об убийстве у всех участников первой Учредительной ассамблеи Социальной республики [26] , собравшихся в «Старом замке» города Вероны. Вечером (а вечер был мглистый, холодный, то и дело шел снег, на улицах, после комендантского часа, объявленного ровно с пяти, ни души) по радио передавали из Вероны записанное на пленку заседание Учредительной ассамблеи. Внезапно тоненький, пронзительный голосок, — гневный и одновременно жалобный, словно крик ребенка, — заглушил низкий печальный голос первого оратора, который, сообщив об убийстве консула Болоньези, расписывал теперь заслуги погибшего. «Все в Феррару, — отчетливо донеслось из репродуктора. — Отомстим за нашего Болоньези!» Не успели феррарцы выключить радио и обменяться с близкими испуганным взглядом, как задрожали стекла и послышался далекий гул моторов и первые автоматные очереди: та-та-та… А ведь была ночь, и уже давно наступил комендантский час.
26
Социальная республика (или республика Сало) — фашистское государство, созданное Муссолини на территории
Никто не ложился спать, все бодрствовали. В Ферраре не было ни одного обывателя, — даже среди тех, кто, благодаря беспрекословной преданности режиму, павшему 25 июля 43 года, с меньшим беспокойством встретил возвращение к власти фашистов, — который бы не дрожал сейчас от страха, ожидая, что вот-вот ворвутся в его дом. (Самые трусливые спрятались в тайные чуланы, велев замаскировать вход шкафом или комодом.) И даже в самых респектабельных домах, как никогда, много говорили и спорили, чаще всего в томительные паузы между партиями в бридж или покер, начатыми с единственной целью как-то убить время и скрыть от других и от себя овладевший каждым страх, или за обеденным столом, под яркой люстрой, где, по заведенной привычке, все собрались в определенный час, чтобы мирно поужинать, а потом так и остались сидеть, и никому даже в голову не приходило убрать грязные тарелки и снять усеянную крошками скатерть.
Что происходит? Что может произойти?
Среди людей благонамеренных предположения, естественно, разнились в зависимости от характера и опыта. Однако с уверенностью можно сказать, что преобладали наименее мрачные прогнозы, что объясняется и вполне понятным желанием немного приободрить самих себя.
Город содрогался от пальбы и мрачных песен о смерти и могилах. Но это еще далеко не значило, что фашисты, которые с сентября ограничились тем, что выловили сотню-другую евреев, попавшихся им в руки, и посадили в тюрьму на виа Пьянджипане десять самых ярых антифашистов Феррары, в сущности проявив тем самым изрядную снисходительность, решат вдруг круто изменить курс и до отказа завинтить гайки. Боже правый, они ведь тоже итальянцы! И даже, откровенно говоря, — тут каждый непременно улыбался и многозначительно подмигивал остальным, — более итальянцы, чем те, кто только и умеет склонять на все лады словечко «свобода», а сами готовы лизать сапоги иностранцам, напавшим на страну. Нет, фашистов бояться нечего. Конечно, они устроят небольшой тарарам, — свирепые лица, на головах фески с изображением черепа, — но все это, главным образом, чтобы сдерживать немцев, которые, дай им волю (впрочем, их тоже особенно нельзя винить, война есть война, и за предательство приходится расплачиваться), не раздумывая, стали бы обращаться с Италией, как с какой-нибудь Польшей или Украиной. Несчастные люди — эти фашисты! Надо же войти и в их положение! Понять их трагедию и в особенности трагедию Муссолини; ведь если он, бедняга, не удалился на покой в Каминате, о чем, верно, не раз мечтал и чего вполне заслужил, — то поступил так, прежде всего, ради блага Италии. Да, но король! О, этот король! 8 сентября он оказался способен только на то, чтобы удрать вместе с Бадольо в Бари. Муссолини же, как истинный римлянин с благородной душой (Савойская династия и Бадольо родом из Пьемонта, а пьемонтцы, тут уж ничего не поделаешь, были и остались людьми неискренними, хитрыми) в час бури, не колеблясь, вновь поднялся на палубу и взял в руки кормило правления, обратив лицо навстречу буре. А если быть честным, то что можно сказать об убийстве консула Болоньезе, отца большого семейства, который в жизни мухи не обидел? Ни один цивилизованный человек, ни один истинный итальянец не одобрит этого преступления, совершенного с явной целью развязать и у нас, по гнусному примеру Франции и Югославии, кровавую партизанскую войну. Уничтожение всех ценностей средиземноморской и западной цивилизации, от культурных, религиозных и до материальных, одним словом — коммунизм, вот конечная цель партизанской войны. Если югославы и французы, несмотря на недавний опыт Испании, жаждут коммунизма, — их воля, пусть себе держатся за своих Де Голля и Тито. У подлинных итальянцев сейчас одна щель — остаться сплоченными и спасти все, что еще можно спасти.
Наконец, слава богу, наступило утро. И сразу стихли песни и выстрелы.
Прекратилось и перешептывание за наглухо закрытыми дверьми. Но страх все не проходил. Утренний свет возвратил каждому, даже самым слепым, чувство реальности и даже особенно обострил его. Что означала эта внезапная тишина? Что таила она, какую неожиданность готовила? Может, это ловушка: все выйдут на улицы, а потом фашисты устроят облаву или еще что-нибудь похуже.
Так прошли два часа — два часа оцепенелого, мучительного ожидания, прежде чем весть об убийстве не проникла сквозь стены домов.
Сколько их, жертв карательной экспедиции? Десять, двадцать, пятьдесят, сто?! Если верить самым мрачным предположениям, то не только проспект Рома, но весь центр города усеян трупами. Прошло еще бог весть сколько времени, и только в половине десятого или в десять утра удалось, наконец, узнать точно число и имена расстрелянных. Их было одиннадцать; тремя черными кучами они валялись у Крепостного Рва, на тротуаре, как раз напротив кафе делла Ворса и аптеки Барилари. Чтобы их опознать, первым, кто решился к ним приблизиться (на расстоянии они казались даже не телами убитых, а жалкими лохмотьями, узлами тряпья, брошенными на подтаявший от солнца снег), пришлось перевернуть на спину упавших ничком и отрывать друг от друга тех, что упали, обнявшись, и так лежали, окоченев, в обнимку. К тому же подошедшие, едва успели их опознать и пересчитать. Немного спустя из-за угла корсо Джовекка вынырнула маленькая военная машина и, угрожающе проскрежетав тормозами, остановилась возле группки людей, склонившихся над телами убитых.
— Прочь! Прочь отсюда! — не успев спрыгнуть на землю, заорали сидевшие в машине чернорубашечники… Немногим смельчакам, подгоняемым криками фашистов, ничего не оставалось, как перейти на противоположную сторону проспекта Рома. Отсюда, не спуская глаз с четырех чернорубашечников, которые под лучами уже яркого солнца, вскинув автоматы, охраняли тела убитых, они звонили по телефону, рассказывая всему городу, что им довелось увидеть и пережить. Ужас, жалость, безумный страх — эти чувства воцарились в каждом доме, где услышали имена расстрелянных. Правда, их было всего одиннадцать. Но это были известные всему городу люди. Горожане знали не только их имена, но даже все особенности характера и привычки каждого: знали лицо одного, его манеру, улыбаясь, щурить голубые глаза за тоненькими стеклами пенсне, шаркающую походку и раннюю седину другого, знали привычку третьего приветствовать знакомых, радостно махая рукой и крича еще издали: «Как здоровье?!», знали даже их слабости, маленькие чудачества, страсть к картежной игре, жадность, расточительность, лукавство, любовь к жене, к детям, привязанность к любовнице… Одиннадцать жизней, о которых известно все или почти все, одиннадцать человек, выросших вместе и вместе внезапно брошенных автоматной очередью на тротуар, что напротив портиков. Слишком близки, слишком связаны тысячью нитей с каждым из феррарцев были эти одиннадцать жертв чудовищного побоища, слишком тесно переплелась их скромная жизнь с повседневной жизнью каждого, чтобы их смерть не воспринималась с самого начала как ужасная трагедия, акт бесчеловечной жестокости. Однако может показаться странным, что гневное осуждение убийства, выраженное, надо сказать, почти всеми феррарцами, мгновенно
сменилось столь же всеобщим желанием задобрить убийц и публично выказать им свое одобрение и покорность. Но так случилось, и бесполезно это скрывать; так же, как, увы, остается истиной, что с этого момента ни в одном городе Северной Италии в фашистскую партию республики Сало не было подано столько новых заявлений о приеме. Стоило посмотреть, как с утра семнадцатого декабря (ночью шел проливной дождь) во дворе дома фашистской федерации на улице Кавура вытянулись длинные, молчаливые очереди граждан Феррары, ожидавших, когда откроются двери. Жалкие, покорные, в своих поношенных пальто из отечественного сукна, которые беспощадно сек дождь, они стояли сгорбившись, целое море молчаливых людей, тех же самых, что накануне в полдень медленно шли через корсо Джовекка, виа Палестро, виа Борсо, до самой пьяцца Чертоза за гробом консула Болоньези; немногие, оставшиеся дома, подсматривая в прорези ставень, с ужасом узнавали в этих искаженных страхом лицах самих себя. Люди, люди, люди, — бесконечный поток людей, кто бы мог предположить, что в Ферраре столько жителей?! Но что еще оставалось, как не подчиниться?! Немцы и японцы, хоть сейчас они повсюду отступают, в конце концов пустят в ход секретное оружие невиданной мощи, добьются перелома и несколькими могучими ударами выиграют войну. Выбора не было, оставался один-единственный путь.Но кто же были виновники убийства? Без всякого сомнения, непосредственными исполнителями были чернорубашечники с грузовиков — четырех с номерными знаками ВР — Верона и двух ПД — Падуя, — те самые головорезы, что всю ночь оглушали улицы своими песнями и автоматными очередями и, едва забрезжил рассвет, исчезли, словно ночная тьма, с которой они пришли в город, отступив, поглотила их. Словом, это были грозные мстители, о которых оповестило радио и которых вечером пятнадцатого декабря прохожие, имевшие специальный пропуск, успели разглядеть издали, разглядеть их экстравагантные голубые рубашки, вроде тех, что носили солдаты испанской голубой дивизии, широкие береты с изображением черепа, автомат на ремне, а за кожаными поясами, кроме пистолета и кинжала, по две ручные гранаты немецкого производства с длинной ручкой. Чтобы отыскать виа Пьянджипане, понятно, не надо брать в проводники кого-нибудь из феррарцев или быть местным жителем: достаточно взглянуть на план города. Поэтому именно они, сквадристы из Венето, в два часа ночи постучали в ворота тюрьмы на виа Пьянджипане. Они, и никто другой, угрожая оружием, заставили бедного начальника тюрьмы представить список политических заключенных и выдать адвокатов Поленги и Таманьини, социалистов и старых профсоюзных руководителей, а также адвокатов Галимберти, Фано и Феррарези из Партии Действия. Все пятеро сидели в тюрьме с сентября в ожидании следствия.
Однако распространившийся было слух, явно пущенный с определенной целью, будто никто из феррарцев не участвовал в убийстве и не обагрил рук кровью, опровергали остальные шесть мертвецов: национальный советник Аббове, доктор Малакарне, бухгалтер Дзоли, отец и сын Казес и рабочий Феллони. Каждый из них был взят в собственном доме, не помеченном, разумеется, ни в одном плане. Если не считать Феллони, чей велосипед, найденный утром 15 декабря у красноватой изгороди Аудиториума на виа Больдини, доказывал, пожалуй, что беднягу, безвестного техника электрической компании, расстреляли вместе с остальными лишь потому, что он, ничего не подозревая, отправился на работу и наскочил на один из патрулей, блокировавших все подходы к центру. В этом, и только в этом, была его вина. Однако лишь житель Феррары, к тому же знавший город как свои пять пальцев, мог схватить национального советника Аббове не в его особняке на корсо Джовекка, но в незаметном домике на тихой окраинной улочке Бразавола. Купив совсем недавно на сущие гроши старинную часовенку и перестроив ее, он нередко проводил целые часы в уютном кабинете — гарсоньерке, склонив красивую седую голову старого жуира и любуясь своими коврами, редкостными вещами, картинами и дорогими безделушками (ничего не скажешь, настоящая коллекция в самом изысканном даннунцианском вкусе!). Только феррарец, и к тому же хорошо осведомленный обо всем, что делается в городе, мог знать о тайных совещаниях, которые происходили в гарсоньерке национального советника Аббове (доктор Малакарне, бухгалтер Дзоли, по слухам, были их непременными участниками, но только не Ирод, нет, он неизменно отклонял приглашения), — совещаниях, созываемых с целью выработать тактику, единую для всех фашистов, которые после падения режима и прихода к власти правительства Бадольо мечтали лишь об одном — выразить королю свою «безраздельную преданность», иначе говоря — поскорее сменить хозяина. Кроме того, отец и сын Казес, евреи из числа тех немногих, что избежали большой сентябрьской облавы (они торговали кожей и никогда в жизни не занимались политикой), прятались с сентября в кладовой своего дома в узеньком переулочке Торчикода, и еду им передавала через дыру в полу только жена старого Казеса, ревностная католичка, без всякой примеси еврейской крови. Кто, как не человек, отлично знавший их тайное убежище, словом, один из феррарцев, мог провести наверх, через пыльный лабиринт полуразрушенных лесенок пятерых посланных за ними убийц? Да, именно он, Карло Аретузи. Кто, как не Ирод.
Достаточно было вспомнить, как он появился на похоронах консула Болоньезе в полдень того же дня (с утра 16 декабря он возглавил фашистскую федерацию, и его имя снова стали произносить, как до двадцать второго года, чуть слышно, шепотом), чтобы все подозрения мгновенно пали на него.
В августе он так и не согласился принять участие в тайных совещаниях в доме национального советника Аббове и велел даже передать своим бывшим друзьям, что не испытывает желания присоединиться к ним, поскольку не собирается в пятьдесят лет изменить тому, что делал в двадцать. Так он и сказал, слово в слово. Когда Ирод во главе бесконечного траурного кортежа шел за установленным на орудийном лафете гробом консула Болоньезе, бросая злобные и презрительные взгляды на закрытые ставнями окна домов вдоль корсо Джовекка и виа Палестро, казалось, что он чудесным образом преобразился и, если забыть о седине на висках, стал вдруг двадцатилетним юнцом, стройным, ловким, одетым, несмотря на холод, только в черную рубашку и широкий берет десятой MAC [27] , лихо заломленный набекрень.
27
Десятая MAC — отряд торпедных катеров под командованием фашиста принца Боргезе.
«Проклятые кроты, поганые сурки, трусливые буржуи! Ничего, я вам покажу… выкурю вас из нор…» — угрожали его яростно сверкавшие глаза и плотно сжатые губы.
На пьяцца делла Чертоза, прежде чем гроб с телом консула Болоньезе внесли в церковь, он обрушил на толпу громы и молнии, а люди, плотной массой теснившиеся вокруг, слушали молча, равнодушно. Он же распалялся все сильнее, как видно взбешенный именно этим всеобщим равнодушием.
«Тела одиннадцати изменников, расстрелянных на проспекте Рома нынче утром, — рявкнул он в заключение, — будут убраны только по моему приказу. Мы хотим убедиться сначала, что урок не прошел для вас даром».
Казалось, еще немного — и в припадке гнева он вот-вот начнет бахвалиться, что сам, своими руками вершил правосудие. А когда он внезапно появился на проспекте Рома и четыре ополченца из Черного батальона, все еще караулившие тела расстрелянных, вытянулись по стойке смирно, — как объяснить мгновенную перемену в его поведении, столь отличавшемся от недавнего приступа гнева на Монастырской площади? Если хорошенько подумать, так именно эта неожиданная перемена говорила куда больше, чем сотня исповедей и признаний.