Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Итальянская новелла ХХ века
Шрифт:

Он вышел из машины хмурый, злой, едва окинув взглядом распростертые на тротуаре тела убитых. В ту же секунду один из часовых, шагнув вперед и всем своим видом показывая, как он доволен тем, что начальство явилось в самый подходящий момент, отрапортовал, что все в порядке. Целый день, докладывал чернорубашечник, им вчетвером удавалось удерживать людей, пытавшихся приблизиться к трупам. Чтобы рассеять этих людишек (почти наверняка это были родственники изменников: женщины в неистовстве кричали, рыдали, мужчины проклинали убийц, и, право, нелегко было их отогнать), пришлось дважды стрелять в воздух, и лишь тогда они попрятались на противоположной стороне Соборной площади и корсо Джовекка, откуда, как мог убедиться камерата Аретузи, некоторые до сих пор упорно не желают убраться. Но что им делать, — тут часовой поднял руку и показал на окно, за которым вырисовывался неподвижный силуэт Пино Барилари, — вон с тем синьором? Право слово, он какой-то чудной: никакие приказания, угрозы и даже автоматная очередь не заставили его отодвинуться хотя бы на миллиметр. Может, он глухой? Не будь железная штора аптеки опущена, один из них, уж конечно, поднялся бы наверх и добром или силой, но заставил бы этого типа убраться к себе в комнату…

В то же мгновение,

словно ужаленный змеей, Ирод метнул яростный взгляд на окно, указанное ему чернорубашечником. На улице уже было темно. Туман, наползавший из Крепостного Рва, густел с каждой минутой. На всем проспекте Рома, на расстоянии, по крайней мере, ста пятидесяти метров, среди темных окон многочисленных адвокатских контор и банков, светилось наверху лишь это одно-единственное окно. Не отрывая от него глаз, Ирод тихо выругался, злобно скривив губы, и гневно дернул плечом. Но затем быстро повернулся и изменившимся голосом, походившим на пугливый шепот, велел четырем чернорубашечникам обождать еще двадцать минут, пока за трупами не приедут посланные им люди, и ни в коем случае не трогать этого чудака.

IV

И все же многое можно было себе представить.

Прежде всего — помещение на втором этаже аптеки, хотя никому в городе, даже друзьям покойного доктора Франческо по масонской ложе, не удалось, насколько мне известно, переступить даже порог задней комнаты. Витая лесенка связывала эту комнату с верхним этажом. Там, кроме столовой, парадной гостиной и супружеской спальни (не считая, конечно, всяких подсобных помещений), имелась еще одна комната — бывшая детская Пино, куда он, видимо, вновь перебрался сразу после паралича. Никто из горожан не бывал здесь и ничего в точности не знал. Однако, подумав хорошенько, можно было зримо представить себе квартиру Пино, словно вы рассматривали ее план и, даже более того, сами в нее заглянули. Вы могли бы показать, на какой стене висит в столовой фотография Разновеса в массивной позолоченной раме, и описать форму люстры, заливавшей ярким белым светом зеленое сукно ломберного столика, за которым аптекарь в полном одиночестве каждый вечер раскладывал пасьянс, и даже рассказать о том, какое впечатление производили в этом старинном доме поставленные повсюду, и особенно в спальне, современная мебель и разные безделушки, появившиеся здесь с приходом молодой жены. И потом долго, во всех подробностях говорить о соседней со спальней комнатке (ее окна также выходили во внутренний дворик), куда Пино удалялся после ужина и где он только спал, о маленькой, почти детской кроватке в углу, о письменном столике у одной стены и шкафе — у другой, а также о стоящем в ногах кровати широком, с изогнутой спинкой кресле, с шотландским пледом в голубую и красную клетку, — кресле, которое синьора Анна каждое утро переносила в столовую к самому окну, где Пино и просиживал до самого вечера. При желании можно было перечислить авторов всех до одной книг в застекленном книжном шкафчике, приютившемся между дверью и калорифером (впрочем, и в этом сказывалось бы наше желание приписать Пино Барилари нечто принадлежащее нашему детству, поре утраченного целомудрия): Сальгари, Жюль Верн, Понсон дю Террайль, Дюма, Майн Рид, Фенимор Купер. Были даже «Приключения Гордона Пима» Эдгара По с нарисованным на обложке огромным белым призраком с косой, занесенной над малюсенькой шлюпкой путешественника. Томик Эдгара По стоял отдельно, на тумбочке у кровати, таким образом, что рисунок на обложке не был виден. Достаточно было перевернуть книгу, чтобы белый призрак, хоть и не исчезал, а оставался тут, рядом, но уже не вызывал страха. Здесь же, на тумбочке, — альбом марок, в стакане — несколько цветных карандашей, дешевый перочинный ножик и наполовину истертый ластик…

Можно было предположить и многое другое.

— Куда это ты? — спросил, как видно, Пино вечером 15 декабря 1943 года, оторвавшись от пасьянса.

Анна встала из-за стола. Ничего ему не ответив, она направилась к двери. И уже из темного коридора, откуда открывался ведущий на винтовую лестницу люк, до него донесся спокойный голос жены:

— Куда же еще? Конечно, вниз, дверь запереть.

Вероятно, он не слышал в полдень радиопередачу из Вероны. Самым естественным было бы представить себе, что в девять вечера, когда нежный, подобный благословению, звон башенных часов поплыл над городом (динь, динь, динь — отчетливо звучало в сыром туманном воздухе, а издалека уже доносился нарастающий гул тяжелых моторов), Пино уже спал глубоким сном, натянув одеяло на голову в своей детской кроватке. Это можно было вообразить себе так отчетливо, словно вы склонились над его изголовьем, подобно ангелу-хранителю. Уснуть, поскорее смежить веки. Слыша, как жена встает из-за стола, чтобы спуститься в аптеку (всегда у нее находилось какое-нибудь дело внизу: подсчитать доходы за день, закрыть железную штору), видя со спины, как она выходит из столовой, высокая, красивая, равнодушная, о чем другом мог Пино думать? Чего еще он мог желать? Закрыть глаза, уснуть. А в тот вечер — независимо от того, слышал он или не слышал передачу из Вероны, — уснуть даже раньше обычного.

Легко воссоздать мысленно и все остальное, вплоть до малейших подробностей.

Одиннадцать человек, стоящих тремя отдельными группками у парапета Крепостного Рва, лихорадочные приготовления легионеров в голубых рубашках, метавшихся между портиками и противоположным тротуаром, гримасу отчаяния адвоката Фано, когда он за мгновение до залпа крикнул Ироду, раскуривавшему сигарету чуть в стороне — «Убийца!» (этот безумный вопль услышали даже в домах на Соборной площади и корсо Джовекка, то есть на расстоянии не менее ста метров), а затем ослепительный свет, невыносимо яркий свет луны, который после полуночи, когда ветер внезапно подул в другую сторону, превратил каждый камень в осколок стекла или кусок угля. И наконец, Пино Барилари, которого лишь крик адвоката Фано в последнюю минуту пробудил от глубокого, по-детски безмятежного сна, и он, опираясь на костыли, весь дрожа, глядел сверху сквозь оконные стекла на происходящее там, у Рва…

И так месяц за месяцем, все то время с декабря 1943 года по май 1945, которое потребовалось войне, чтобы прокатиться по всему полуострову с юга на север. Подобно тем, кто, жестоко казнясь, срывает повязку с кровоточащих ран, коллективная память города все снова и снова возвращалась к ужасной декабрьской ночи и воскрешала одно за другим

лица одиннадцати расстрелянных такими, какими в тот последний миг мог их видеть только Пино Барилари.

Наконец пришло освобождение и мир. И с ними у многих из нас, почти у всех, появилось неожиданное страстное желание предать все забвению.

Но разве можно забыть? Достаточно ли для этого одного желания?

А пока нужно было набраться терпения и ждать. И снова потянулись месяцы смутной тревоги и нетерпеливого ожидания: когда же представится предлог или случай для мщения.

Наконец, летом сорок шестого, три года спустя, в зале заседаний бывшего дворца фашистской федерации, на улице Кавура, начался процесс против двадцати предполагаемых участников расстрела — по большей части приезжих из Венето, разысканных в лагере Кольтано и в тюрьмах. Вскоре и Ирод, обнаруженный в крохотной гостинице тосканского городка Колле Валь д’Эльса, где он скрывался под чужим именем, молодым и энергичным секретарем провинциальной Федерации Итальянских Партизан Нино Боттеккьяри, тоже занял место на скамье подсудимых, и многим это показалось самым удобным случаем, чтобы поставить крест на прошлом. Увы, тут нечего возразить, — соглашались уважаемые граждане, — ни в одном городе Северной Италии не было столько приверженцев республики Сало, нигде буржуа с такой готовностью и покорностью не склонялись перед ее мрачными знаменами, перед автоматами и кинжалами разных фашистских ополчений и особых отрядов: черных батальонов, Легионов десятой МАС, парашютистов бригады Тупин и многих других. (Не случайно же с 1945 года в городском управлении Феррары сидели одни коммунисты, и немало способных, в расцвете сил и ума граждан были фактически вне политической жизни!) Между тем, достаточно было сущего пустяка, чтобы ошибка в расчетах, совершенная столь многими под напором бурных событий (простая, по-человечески легко объяснимая ошибка, которую коммунисты стремились теперь превратить в несмываемое клеймо позора), стала лишь тяжким сном, кошмаром, от которого вы пробудились полными надежд и веры в самих себя и в будущее. Достаточно сурово покарать убийц и в особенности Ирода, чтобы о роковой решающей ночи 15 декабря 1943 года очень скоро стерлось всякое воспоминание.

Суд тянулся вяло, и у публики, каждый раз заполнявшей душный зал, крепло чувство бессилия и бесполезности всего здесь происходящего.

Обвиняемые, сидевшие на скамье подсудимых, в клетке, сооруженной между двумя окнами, все до единого повторяли одно и то же, отвечая на вопросы судей, которых явно раздражали и заставляли нервничать громкоговорители, установленные Комитетом национального освобождения на прилегающей улице с отводами до самого центра города. Никто из них не участвовал в карательной экспедиции 1943 года и, больше того, вообще не бывал в Ферраре. Уверенность обвиняемых в том, что им нечего бояться и что их выпустят в худшем случае за недостаточностью улик, была столь велика, что некоторые осмеливались даже грубо и неуклюже острить. Например, один из подсудимых, смуглый, небритый тревизец, лет сорока, с длинными курчавыми волосами и тяжелой нижней челюстью, не снимавший, несмотря на жару, черный, до самого подбородка свитер, сказал, что в Ферраре он действительно однажды был двадцать лет назад, когда приезжал на велосипеде повидаться на часок с невестой. Шутка эта вызвала на лице председателя суда, склонного разрядить атмосферу революционного народного судилища, которую постарались создать коммунисты, снисходительную понимающую улыбку истинного неаполитанца. (Если он и согласился проводить заседания в бывшем помещении фашистской федерации, то лишь потому, что здание суда было сильно повреждено бомбежкой 1944 года и пока, несмотря на ремонт, оставалось непригодным.)

Что же до Ирода, то он, как и следовало ожидать, отрицал свое прямое или косвенное участие в событиях пятнадцатого декабря. Больше того, с первой же минуты как партизаны Нино Боттеккьяри передали Ирода карабинерам, а те, надев на него наручники, посадили и его за решетку, он не упускал случая выразить величайшее уважение к трибуналу, призванному судить о его «действиях» (особую почтительность и даже угодливость он выказал по отношению к синьору председателю), и свое глубочайшее презрение — к людишкам, заполнившим места для публики, в поведении которых нетрудно было обнаружить вреднейшие последствия «нынешнего положения вещей». Так, значит, сектантская ненависть и жажда мести, которой горят лица этих людей (ведь многих из них он знал; еще вчера они с таким же одушевлением готовы были хлопать в ладоши и кричать: «Да здравствует!»), будут теми орудиями, с помощью которых собираются добиться столь желанного и необходимого умиротворения страны? Неужели это и есть та атмосфера свободы, в которой столь нуждается суд, дабы вынести беспристрастное суждение о действиях человека, виновного лишь в том, что он был «солдатом на службе Великой Идеи?»

Понятно, это была лишь дымовая завеса, тактические уловки, единственная цель которых — затянуть время и не допустить, чтобы процесс принял уголовный характер, чего Ирод боялся больше всего.

«Я был лишь солдатом Великой Идеи, — повторял он самодовольно, — а не наемным убийцей и, тем более, не слугой чужестранцев».

Иногда он с печалью восклицал: «Теперь все говорят обо мне плохо!»

И не добавлял ни слова.

Но подтекст был ясен — пусть его нынешние преследователи не думают, что, осудив его, они таким путем заставят других забыть о своем прошлом. Все они, как и он, были, в той или иной степени, фашистами. И никакой приговор суда не сможет опровергнуть этой истины.

Собственно, в чем его обвиняют? Если он правильно понял, — в том, что он составил списки одиннадцати убитых ночью 15 декабря 1943 года и лично руководил расстрелом этих «несчастных». Но, чтобы убедить компетентный и независимый суд, нужны доказательства, а не домыслы. А где они, эти доказательства, что именно он, Карло Аретузи, составил списки и руководил расстрелом?

«Довольно всякой болтовни о побоище. Всю ответственность за расстрел я беру на себя!» — якобы сказал он спустя несколько дней на каком-то заседании акционеров Аграрного Банка. Возможно, что там или в другом месте он и произнес эти слова. Ну и что из этого следует? Нужны доказательства и еще раз доказательства. Потому что фраза, которую ему приписывают, наверняка преследовала одну-единственную цель: убедить немцев в искренности и безраздельной преданности их южного союзника. После восьмого сентября, — теперь это можно сказать с полной откровенностью, — немцы стали подлинными хозяевами страны, и им ничего не стоило превратить все города и селения в груду развалин.

Поделиться с друзьями: