Итоги № 48 (2012)
Шрифт:
— Как можно считать себя ответственным за работу совершенно самостоятельных, очень разных, вполне взрослых, знающих свое дело, многоопытных, талантливых людей? Строго говоря, я даже судить их права не имею. Разве что — как читатель. Семинар продолжает работать, но уже без меня (пр-роклятый возраст!). Фантастика (на мой взгляд) вполне процветает. Никогда не было у нас такого изобилия названий и новых авторов. Я с намерением не называю имен, потому что перечислить их всех невозможно — это многие десятки имен, — а заниматься «рейтингованием» не хочется: кто-то обязательно будет пропущен и обидится. При этом несколько десятков серьезных и вполне самобытных авторов выдают ежегодно несколько десятков серьезных и вполне самобытных романов, — каждый из которых наделал бы много шума в начале 80-х, а сегодня смотрится просто недурно и никакой сенсации не удостаивается.
Фэнтези продолжает свое победоносное шествие, оттеснив
— В фантастике душа трудится? И в чем тогда принципиальное различие между фантастикой и фэнтези?
— Фэнтези — это сказка. Это мир чудес необъяснимых и более того — не подразумевающих объяснения. Как работает ступа Бабы-яги? Почему магические действия способны нарушать все законы термодинамики? Откуда берутся продукты на скатерти-самобранке? Неизвестно, а главное, никому и не нужно. Прелесть сказки не в объяснениях, прелесть сказки во всемогуществе чуда. Фантастика — даже самая плохая — рациональна. Она подразумевает необходимость знать, понимать, думать. Фэнтези расслабляет, фантастика напрягает. В фэнтези может происходить все что угодно, ничто там не необходимо, сюжетные перипетии прозрачны, сложность восприятия отсутствует. Миры фантастики сопротивляются поверхностному восприятию, они требуют понимания, они управляются сложными системами законов, они способны вызывать сопереживание. Фэнтези почти совсем не сцеплено с нашей реальностью, оно практически виртуально. Фантастика сцеплена с реальностью жестко, и чем круче эта связь, тем лучше фантастика. Фэнтези берут в руки, когда хочется уйти подальше от суконной реальности, в миры, где «интересно и ни о чем не надо думать». Фантастика погружает нас в реальный достоверный мир, искаженный Чудом, и мы уходим в этот мир, чтобы сопереживать тем, кто там «рождается, страдает и умирает».
— Кого можете назвать своими предтечами в литературе?
— Гоголь, Салтыков-Щедрин, Уэллс.
— У Салтыкова-Щедрина я нашла фразу: «Есть в божьем мире уголки, где все времена — переходные». Возникают ассоциации с Россией?
— Нет. Вряд ли Михаил Евграфович имел в виду Россию в целом. Впрочем, он был великий человек, — может быть, я просто не понимаю, что он хотел сказать.
Пикник на обочине
— Вы выросли в очень благополучной, просто образцовой семье: папа — научный сотрудник Русского музея, мама — учитель русского и литературы. Вашу семью не затронули катаклизмы советской истории?
— Семья наша, безусловно, была образцовой, значит, никак не могла быть благополучной. Отец ведь наш был партийный функционер среднего звена (вступил в РСДРП(б) в 1916 году) и в 1937-м, в Сталинграде, как и следовало ожидать, из партии был исключен «за потерю бдительности». Безусловно, его ожидал арест, но тут ему повезло: он в ту же ночь уехал в Москву — хлопотать о справедливости. Справедливости он не добился, но органы потеряли его из виду и забыли, как это частенько бывало в те времена. И до самой войны он тихо работал в Ленинградской публичной библиотеке, писал книгу по иконографии Салтыкова-Щедрина, изучал творчество художника Самохвалова (он был по образованию искусствовед), и это, видимо, было действительно самое спокойное время в жизни нашей семьи. Правда, в том же 1937 году брата его, Александра Залмановича, «красного директора» Херсонского завода ветряных двигателей, арестовали и посадили на 10 лет без права переписки — то есть расстреляли. Но эта беда как-то прошла стороной, так что я, например, узнал о ней только лет 15 спустя.
— Родители об этом не говорили?
— Никогда.
— Благополучная семья, благополучная биография — а ваши повести и романы вырастили поколения интеллигентов-диссидентов. Во всяком случае о том, что они выросли на ваших книгах, говорят многие из тех, кто активно участвовал в перестройке, кто определял политику новейшего времени. Вы видите связь между своими книгами и переменами в устройстве страны?
— Я не верю вообще в то, что книга, даже самая великая, способна привести к «переменам в устройстве страны». Книга, как правило, даже изменению ментальности способствовать не в состоянии. В лучшем случае она поддерживает в читателе его мировоззрение, уже сложившееся раньше.
Читатель благодаря книге осознает, что он не одинок в своих представлениях, в убеждениях своих, в сомнениях, в понимании окружающей его действительности. Это — ценно. Это — замечательное свойство книги, и я, разумеется, не могу не испытывать гордости, слыша от уважаемых мною людей (среди которых и ученые, и политики, и бизнесмены), что в свое время они испытали на себе влияние наших книг и утвердились в каких-то важных для себя убеждениях.Но искать «связь между книгами и переменами в устройстве», — нет, это занятие бесполезное.
— Кто говорил о таком влиянии, за кого особенная гордость?
— Егор Тимурович Гайдар, например.
— По-вашему, даже книги Солженицына не оказали никакого влияния на жизнь?
— Не передергивайте! Я никогда не говорил, что «книги не оказывают НИКАКОГО влияния на жизнь». Я говорил, что никакая книга не способна оказать на человека решающего влияния. В лучшем случае она способна поддержать в читателе уже сформировавшееся у него мировоззрение. И в частности, «Архипелаг ГУЛАГ» как раз из таких. Десятки тысяч читателей благодаря этой книге укрепились в своих представлениях о советском социализме.
— Какая книга вас потрясла?
— Например, тот же «Архипелаг ГУЛАГ».
Понедельник начинается в субботу
— В ваших повестях и романах читатели и цензоры все равно искали скрытые и прямые намеки на критику строя, на предсказания будущего. И находили. Вы можете назвать себя диссидентом?
— Диссидент значит инакомыслящий. Конечно же я был диссидентом. Точнее — сделался диссидентом в начале 60-х и уже не переставал им быть никогда. Я и сейчас диссидент. Но совершенно напрасно некоторые читатели воображают, что работа наша состояла в ловком использовании эзопова языка с целью побольнее кольнуть ненавистную «Софью Власьевну» и с особой злобою разоблачить текущий государственный строй. Никогда, ни в одной из наших вещей, не ставили мы перед собой такой цели. Проблемы гораздо более общие и существенные интересовали нас. Сегодня я сформулировал бы тогдашнюю область наших интересов например так: превращение настоящего в будущее; поразительная стабильность человечества, — и неизбежность утраты этой стабильности; мир как пространство непрестанного выбора... Но это все была философия, а когда мы принимались за конкретную работу — строили мир событий, придумывали героев, детализировали сюжет, — мы с неизбежностью оказывались погружены в нашу сегодняшнюю реальность, будь то декорации Арканара или несчастного Саракша, — там ведь у нас живут, страдают, любят и ненавидят в точности те самые люди, которые окружают нас в нашей повседневной жизни, и такие же начальники «разрешают и вяжут», и те же законы правят.
И если мы хотим быть ДОСТОВЕРНЫ (а мы хотим этого, ибо фантастика есть Чудо, Тайна и Достоверность), мы должны писать то, что знаем хорошо, а хорошо мы знаем только этих людей, этих начальников и эти законы. И получается в результате «пасквиль на нашу советскую действительность» — так ненавидимый редакторами и верноподданной критикой источник нежелательных аллюзий, скрытых намеков и неуправляемых ассоциаций.
— А ваши книги кто-нибудь называл «пасквилем на советскую действительность»?
— Имен я уже не помню. Мы на это реагировали довольно спокойно. Собственно, само «клеймение» задевало нас мало. «Собака лает — ветер носит». Гораздо более важным было то, что каждый такой выпад означал очередную задержку в публикации книжки, лежащей в издательстве. Издатели приучены были рассматривать акты такого клеймения как сигналы высшего начальства: «Внимание! С этими авторами не все в порядке. Мы ими недовольны». И издатель немедленно останавливал прохождение книжки и принимался по всем каналам выяснять: что там натворили эти жиды и можно ли их вообще теперь издавать.
— Вы на себе испытывали антисемитизм?
— Неоднократно. В детстве — часто, бытовой. Когда повзрослел, реже, но зато по серьезному счету: казенный, государственный.
— Когда в стране начались перемены, чего вы ожидали от перестройки? Надежды сбылись?
— Я надеялся на лучшее, но, будучи «битым фраером», всегда ожидал худшего. Я радовался революции (бескровной революции!), но понимал, что контрреволюция неизбежна, неизбежен откат и «возвращение к блевотине». И вот сегодня я наблюдаю возрождение «совка», набирающий силу процесс огосударствления всего и вся, превращение демократии в автократию, и понимаю, что иначе и быть не могло — с историей не поспоришь, «равнодействующая миллионов воль» это серьезно, пять веков рабства-холопства за 20 лет не изживешь.