Иван-чай-сутра
Шрифт:
«Кро! Кро!» — разнесся над лесом звучный хрипловатый крик.
Горухта посмотрел вверх, прищурился. «Чернух Гра». Он немного подумал и вдруг крикнул: «Йде Фанасич?» Ворон промолчал, улетая дальше.
Они вышли из леса и среди трав под облаками увидели желтоватую глиняную дорогу. Горухта хотел идти с ними и дальше, но Кир решительно воспротивился этому.
— Нет, теперь мы уже и сами. Спасибо. Возвращайся к хозяйке.
Горухта упирался, что-то бормотал.
— Не леть, Горухта! — вдруг выпалил Кир, и тот сразу присмирел, удивленно зыркнув на него и отведя глаза. Безропотно отдал палатку Маше. «Леля».
Кир с Машей шагали среди кустов и трав, пока не вышли на дорогу, приходящую ниоткуда и за поворотом исчезающую нигде, обернулись, но вдалеке никого уже не было видно, только сумрачные
Кир перевел дыхание, скинул рюкзак. Они молча постояли, отдыхая, слушая легкий шелест трав, унылый тонкий посвист птицы, озирая лесистые горизонты, холмы и облака. Облака оцепенели. При первом же взгляде становилось ясно, что здесь давно ничего не происходит. Кир снова взялся за рюкзак, вдел руки в лямки, вышел решительно на середину дороги и затоптался на месте, бросил быстрый взгляд на Маню.
— Птича, подруга, — заговорил он, стараясь придать голосу напористость, потому что предвидел долгий обычный изнурительный спор, — ну и в какую сторону потопаем?
А Птича, Небесная Маня, Леля пожала плечами. Ей было все равно. Ведь во все стороны простиралась Олафа.
Каменный Клюв, окликавший Горухту, кружил неспешно над пестрым лесом, примечая гнезда в его кронах, перепархивающих Мелких Птиц, Белых Ночных Бабочек, сонно тычущихся в густую листву, дупла дремлющих Сов и Летучих Мышей.
Уходящего к жилью Вечной Бабы черного Горухту он угадывал по перелетам и треску Длиннохвостой.
От пестрого леса восходило теплое дыхание густым облаком, и Каменный Клюв, едва взмахивая крыльями, поднимался выше на нем и уже различал луга, белые поля за Дальней Рекой, на заросшей желтоватой дороге двоих путников, и вдалеке за пространством курчавых кустарников гору смолистых древес: над нею курился, истаивал и снова упрямо струился вверх дымок. Каменный Клюв поднимался в дыхании выше, без малейшего усилия, и перо в крыле со свинцовой дробинкой молчало.
Кода
Постовые в белых ремнях провожали взглядами серебристый «Понтиак» с оцарапанным боком, но не взмахивали своими жезлами, и шины продолжали упруго шуршать по асфальту, в салоне гуляли июльские ветерки. Трубка в специальном гнезде глазела мертвым дисплеем. Ничего ты себе устроил отпуск, Игорь Алексеич. Григорь Фанасич… То бишь Игорь Афанасьевич… Мясников. А всю жизнь был Алексеевичем, Тюфягиным.
…И всю жизнь и чувствовал рядом тень.
Но, оказывается, это была даже не твоя тень, не твой двойник, а Тень, черт ее возьми!..
Поморщился, мотнул головой, как будто этим простым движением можно было скинуть весь морок последних событий, дней. Уже даже потерял счет им. В самом деле, сколько прошло с того утра, когда выехали в Калининград?
…Перекусим? предложил Головачев.
В кафе было пусто, играла музыка, о железные ножки столов терлась пестрая кошка. Пили кофе, слушали музыку, прогноз погоды, — а переднее левое колесо уже на ладан дышало. Дефект резины: ранка увеличивалась миллиметр за миллиметром, точнее микрон за микроном… Если это не подстроили.
Головачев выстрелил окурок, пригладил аккуратно зачесанные черные волосы, взялся за ручку дверцы. Навстречу Канту, удивляться законам и балтийским звездам! провозгласил он. Любил ввернуть что-нибудь в этом роде, теща у него преподавала философию. КБ это нравилось. Головачев был у него правой рукой. Или левой. Молодой, лощеный, с наглецой. Свой кусок мяса не выпустит. А ты уже тот Акелла из мультфильма. Выше не прыгнешь.
Предложил Головачеву заменить его, но он ответил, что не успел устать. Головачев — кентавр. Он снова сел за руль. Патрульную машину заметил ты. Постовой целился из-за куста радаром. Головачев мгновенно сбросил скорость, тело придавило, словно воздух очугунел. Успели?! Повезло, впереди летела зеленая «Субару», — ее-то и тормознули.
Это обстоятельство — уже в вашу пользу. Головачев просто не успел взять разбег, когда раздался хлопок, как будто под колесом что-то взорвалось, — и тут же сбоку пришелся удар, «Понтиак» что-то мощно боднуло, какая-то сила, и он, словно игрушка, резко развернулся поперек дороги и, скрежеща, со свистом пересек встречную полосу и врезался во что-то.
Послышался хруст гравия, очень звучный, стереофоничный. Показалось, что вы лежите на пустынном берегу моря… К окну приблизилось белесое коровье лицо
постового. «Эй, есть кто живой?» Все были живы, только у Головачева лопнула рубашка на спине, так энергично он крутил баранку, стараясь вырулить.Потом в гостинице Глинска, куда эвакуировали «Понтиак», вечером, при электрическом свете разглядывал в зеркале свое тело, сине-багровые полосы от ремня безопасности на груди и животе, и все. Как будто перетянули бичом.
Головачев на скором поезде поехал дальше, оставив тебя с «Понтиаком». Все-таки тебе было нехорошо. Возраст. Не смог ужинать, тошнило. Но утром полегчало вроде бы. Томился в гостинице. Стены со двора были изъедены как утесы солью и волнами, словно гостиница стояла на берегу моря, а не в центре провинциального города посреди Великой Русской Равнины. А фасад был завешан гигантской красочной рекламой телефонной компании. Тут напрашивалось какое-то обобщение… но тебе, Тюфягину, Игорю Алексеевичу было не до этого. Тебя раздражала эта остановка в пустыни. Что может быть скучнее этих провинциальных гостиниц, улиц, ресторанов, площадей с тетками, торгующими цветами, семечками, всякой дрянью, выцветшими книжками. Здесь слишком ощутима близость к земле, а это всегда почему-то пугало, даже на дачу ездил с неохотой и спешил вернуться в город, подпирающий небо, насыщенный информацией. Ведь столичного жителя сразу угадаешь по повадке, он — знает, даже если не читает книжек, в квартире на Загородном шоссе в каждой комнате телевизор, в кухне. Из окон оттуда — пол Москвы видно, Кремль и Донской монастырь, несмолкаемый шум машин слышен, перебивают друг друга дикторы радио и телевизоров. Еще лучший вид открывается, когда выезжаешь на Крымский мост, из-под которого направо уходят громады сталинских домов, черновато-серые, с тяжелыми балконами; вдалеке встает силуэт Кремля, еще дальше Останкинская башня; над ширью грязноватой воды в каменных берегах плывет опереточный, спичечно-пластилиновый Петр на опереточном кораблике, — скульптура велика, ей тесно в этой шири неохватной, она кажется больше пышнокупольного ХХС, мидовской башни со шпилем на Арбате, больше махины Третьяковки на Крымском валу, и лучшее место для нее — перед помпезной аркой ЦПКиО Горького, посреди ярких каруселей и раскрашенных лошадок.
Это — открытый учебник. Здесь сразу видишь замысел страны. И только блеска штыков не хватает.
В душе каждого москвича живет империя.
И смерть там неизмеримо дальше, хотя на самом деле на дорогах и в подворотнях по ночам да на пьяных кухнях много гибнет, но на скорости этого не замечаешь. Не надо только ходить по музеям.
Перед этой поездкой пришлось сопровождать родственников из Тулы в Пушкинский музей, они хотели приобщиться. Лет сорок сам там не был. И снова удивила хитрая архитектура: лестницы вверх-вниз, переходы из зала в зал, сразу и не сообразишь, сколько там этажей. Юная барышня, синеглазая Юлия в кудряшках заметила, что она так и не врубилась, сколько там этажей, но все содержимое явно распадается на три уровня, три этапа мирового развития, а именно: первый уровень — черепушки, мумии, второй — иконы, третий — Пикассо. А Геракл? кони? — тут же возмутился лопоухий школьник Сашка. И кроме Пикассо, там сотня великих, заметила двоюродная сестра жены, бухгалтерша с печальным серым лицом. Юлия засмеялась и обратилась к тебе: дядя Игорь, при чем тут остальные? Кивнул. А барышни — пожилая и юная — заспорили, какой уровень выше, светский или религиозный… Крепыш Сашка помалкивал. Ему, небось, понравились только мечи ассирийцев и кони греков.
А тебе запомнился отпечаток тела египетской царицы в саркофаге. Хозяйка разрисованного древнего ящика отсутствовала, но на дне темнело сальное пятно. Почти по Райкину. Сорок лет не показываться здесь, наконец, придти и увидеть жирное пятно. Раньше в глухих деревнях наутро после свадьбы демонстрировали простыню новобрачных: след целомудрия. Дикий обычай. А выставленные на всеобщее обозрение знаки всесилия смерти, разрушения, гниения — форма просветительства, проклятье.
Потом даже снились кошмары, будто кто-то преследует, беготня по лестницам, залам, наконец схватили, ведут, в одном из залов публика во фраках, играет камерный ансамбль, а посреди на постаменте, в саркофаге лежит распухшая бабища, какой-то хлыщ делает пассы, и она надувает щеки, приподнимается и снова падает на спину, обдав всех смрадом. Вырвался из рук, опять беготня, мельтешение, шарканье ног.