Иван Федоров
Шрифт:
Была дорога от одних развеянных надежд к другим развеянным надеждам. От порога одной православной епархии к порогу другой епархии, где слышалось одно и то же равнодушное: «Нет».
Наконец вдали показались синие очертания Карпатских гор. Издалека их синева казалась загадочной и грозной. Поднятые над холмистой равниной, над дубовыми рощами к самым облакам, они ждали…
— А что, верно мы едем на Львов? — останавливая лошадь, спросил Федоров у мужиков из встречного обоза.
Мужики сняли шапки.
— А то верно же, пане! — ответил один из них. — Так прямичком и езжайте, дай
— Были и в Виннице.
— О! И что же слышно в Виннице? Не ждут ли татар? Спокойна ли дорога?
— Дорога-то спокойна, а татар ждут.
— От горе! Треба поспешать… А что это вы везете, панове, не пойму… Не соль, не ткани, не кожи…
— Книги мы везем, брат.
— Как?
— Книги. Писания отцов церкви.
Мужики открыли рты, переглянулись, потом тот, что беседовал первый, опустился на колени в дорожную пыль.
— Ой, простите, панове… Не знаю, как величать… Мы не знали… Такие люди, а мы болтаем своими языками… Благословите нас, пан… пан…
— Не священник я, — сказал Федоров. — Не дано мне благословлять.
— Нет уж, пан, — настаивал мужик. — Писания… Мы понимаем… Прошу!
— Помогай вам бог! — просто сказал Федоров.
Набежавшие было на солнце облака проплыли. Глубокая тень, затопившая котловину мелководного Пелтева, стремительно откатилась к южным предгорьям, и тогда, словно беззвучно поднявшись с морского дна, на берегах реки возник, сияя в солнечном свете, окруженный каменными стенами, высококрышный, весь в шпилях и редких золотых крестах город.
Телеги медленно спускались по каменистой дороге, среди вековечных дубов и буков, меж которых росла чистая, промытая сбегавшими со склонов во время дождей потоками трава.
Поля, окружавшие город, были по-летнему пустынны.
Предместье напоминало десятки раз виденные предместья в других местах: домишки да избенки с огородами, брехливые лохматые псы, свалки нечистот, голопузые ребятишки…
Но древние стены города были могучи. Ворота окованы медью. Дорога перед ними вымощена.
Городская стража бесцеремонно задрала рогожи, переворошила тюки.
— Книги! — сказал усатый стражник стоявшему наготове писцу. — И рухлядь.
— Зачем прибыли?
— Везем книги на продажу…. Может, поселимся.
— Купцы?
— Мастера. Я друкарь, сын — переплетчик.
— Два злотых!
Федоров возмутился:
— Таких пошлин не существует!
— Плати два злотых! — сказал писарь.
Но Федоров въезжал уже не в первый город.
— Ты с кем говоришь? — прикрикнул он. — Перед тобой шляхтичи стоят, собачий сын! Вот, гляди!
Он ткнул писарю бумагу, удостоверяющую его шляхетство.
— Прошу прощения… — залепетал писарь. — Паны сами молвили, что они мастера…
— Я мастер священных книг!
— Прошу прощения, панове… Прошу прощения… Десять грошей с вас, панове. Всего десять грошей… Прошу вас, панове, въезжайте! Милости просим!
Но когда телеги въехали в узкую улочку и удалились, писарь выругался.
— Шляхтичи! сказал он. — Черт носит таких шляхтичей! Разве то шляхтичи?
Холопами они глядят, а не шляхтичами! Тьфу!Высокие, в два и три этажа каменные дома. Нависающие над узкими улицами так, что заслоняют небо, каменные же балкончики. Крохотные, вымощенные булыжником, похожие на колодезное дно площади. И вдруг после сырых каменных ущелий просторная, залитая солнцем площадь перед костелом, где в нишах застыли скорбные изваяния святых, с припавшими к их холодным, мраморным ступням молельщиками и молельщицами. Звуки хоралов, рвущиеся из отворенных дверей храма.
А на площади — движение, смесь красок и лиц. Крестьяне в холщовых рубахах и постолах, загорелые, рослые, как дубы их родины. Босоногие, подвязанные веревками монахи. Зажиточные горожанки в чепцах или платках, розовощекие, пышные, зрелые, как августовские яблоки. Евреи в ермолках и лапсердаках, шныряющие вдоль стен, как тени. Знатные дамы, которым слуга прокладывает дорогу: тафта, пена кружев и бледные личики. Бродячие торговцы в пыльных, порой залатанных плащах. А вот еще пара: степенный мужчина в одеянии из темно-синего бархата на белой атласной подкладке, в такой же темно-синей шапке, обложенной мехом горностая, — по одежде — декан богословия, а рядом с ним возбужденный старичок в длинной черной тоге с широким, на черной же тафте, рукавом и в круглой черной шапочке, обшитой серебряным галуном, — профессор философии.
О чем они говорят?
Что так возбудило престарелого профессора?
А что в мыслях вон у того молодца в бараньей высокой шапке?
Вон у той высокой, надменно поджавшей тонкие губы красавицы панны?
Не узнаешь.
Чужой город.
Чужие люди.
Чужие нравы.
Чужая речь.
Речь то польская, то еврейская, то немецкая, то итальянская, то венгерская…
Но нет! Прислушаться — и зажурчит, зазвенит в этом смешанном говоре и родной русский язык. Как ручеек, несущий и свои добрые прохладные струи в потоке других ручейков!
А раз слышна русская речь, значит не страшно!
Значит, и не так уж он чужд, этот город.
Да и почему ему быть чуждым?
Он славянский. Свой.
Только оглушил поначалу пестротою.
Ну да, бог даст, обживемся, осмотримся!
Федоров с сыном миновали центр города и, расспрашивая дорогу у встречных, добрались до прибрежных улочек, где среди небогатых домов, недалеко от базара, сыскали, наконец, дом львовского мещанина Ивана Бильдаги.
Бильдага, владевший подо Львовом клочком земли, который сдавал внаймы крестьянам, промышлял торговлей с Валахией и Молдавией.
К нему у Федорова было письмо от Мамоничей. Правда, давнее, год с лишним назад написанное. Но больше податься было некуда…
Федоров постучался на крыльце.
На крыльцо вышел мужик, стриженный под скобу, в полотняной вышитой рубахе, заправленной в зеленые шаровары, в сапогах. Узнав, что гость от Мамоничей, махнул рукой на письмо, обнял Федорова, засуетился, закричал, чтобы отворяли ворота.
В доме у него в красном углу висели русские иконы.
Федоров и Ванятка перекрестились с облегчением.