Иван Кондарев
Шрифт:
Каждый вечер Кондарев с нетерпением ждал «Работнически вестник» и сразу же искал в разделе «Партийная жизнь», где обычно помещались директивы и постановления, ответы на волновавшие его вопросы. В начале месяца он участвовал в одной внушительной демонстрации; погода тогда была теплая, и люди рекой вливались в Тырново по той самой дороге, по которой пытались войти в город блокари. Песни, знамена, восторженные возгласы: «Да здравствует коммунизм и революция!», встречи с другими организациями и группами, во время которых незнакомые люди обнимались, как братья, покрасневшая от алых блуз улица, музыка — все это заставило его поддаться общему восторженному состоянию и поверить, что революция может свершиться в один день. Под плащами и блузами многие прятали револьверы и кинжалы; сохранившиеся после фронта винтовки и бомбы лежали припрятанные на чердаках. Но большую часть членов партии составляли мелкие чиновники, учителя, ремесленники,
Нищенская обстановка, в которой жил Кондарев, мучила его особенно, когда начинали лить холодные ноябрьские дожди и в типографии становилось так темно, что приходилось зажигать лампу. Все эти некрологи и погребальный звон, на который он прежде не обращал внимания, этот окружающий его, застывший в своем развитии мирок мучительно угнетал его своим однообразием и обветшалостью. Неужели он так и останется бедным ремесленником, считающим каждый грош, вечно думающим о том, что готовит ему завтрашний день? Тревожил его и вексель, срок платежа которого он не помнил, да и вообще не помнил, был ли в нем указан срок. Вероятно, Манол Джупунов не спешил его опротестовывать, поскольку знал, что ему все равно не собрать нужной суммы. Но больше всего Кондарева тревожило судебное дело, рассмотрение которого до сих пор не было назначено. Судебный следователь еще не направил следственное дело прокурору.
Кондарев был поглощен своей обычной работой и спорами. Типография стала вторым партийным клубом, где высказывались самые смелые мысли. Каждый вечер сюда приходили чиновники, рабочие ближайшей мебельной фабрики, забегали Генков и Кесяков посмотреть, что происходит. Они устраивались возле печки, гудевшей от пылающих стружек и бумажных обрезков, пропитанных типографской краской; большинству приходилось стоять, потому что было всего лишь три стула…
Владелец портняжной мастерской прогнал двух своих подмастерьев за то, что они ходили к Кондареву и сшили себе красные блузы, а мануфактурщик нередко, открыв дверь своего магазинчика, с ожесточением плевал в его сторону.
Все разговоры в городе вертелись вокруг предстоящего референдума. В клубе царило веселое оживление, в кофейнях часто разгорались споры, даже драки, газеты были полны ожесточенных нападок, но с наступлением зимы политические страсти поутихли. Прежняя досада и тоска наваливалась на Кондарева, особенно когда у него не было работы. Он стал заглядываться на женщин. Старые чувства к Христине все еще тлели в душе. Забыть ее было выше его сил, и именно теперь он часто думал о ней, несмотря на все старания вычеркнуть из памяти ее образ. Отправляясь обедать и особенно вечером, когда он, возвращаясь домой, проходил мимо дома Джупуновых, ему приходилось бороться с желанием увидеть Христину, хоть он и сознавал, что это смешно. Он был как больной: постоянный запах перекаленной жести, краски и табака, который ему приходилось вдыхать в типографии, повсюду преследовал его, не оставляя даже ночью.
Так миновал ноябрь.
Случайность, которая приходит как раз вовремя, — это и есть судьба. Но, в конце концов, нельзя же назвать случайностью то, чего ты хотел… Кондарев думал о ней и когда шел взять адрес ее брата, и раньше, когда заходил к ним для разговора. Но если бы она не пришла, ничего бы не произошло… С утра он сидел возле печки и читал что-то, лишь бы убить время. Шел первый снег, город притих и, казалось, онемел — слышалось каждое покашливание, даже издалека, каждый звук пилы, каждый удар топора отдавался глухим эхом, а старые домишки на улочке словно растворились в роях снежинок. Свежее дыхание зимы ободряло и предрасполагало к мечтательности, так что, может, и это сыграло свою роль… когда часов около десяти дверь отворилась и в помещении вместе с сиянием снега появилась высокая, статная женщина в черном пальто с котиковым воротником. Надетая чуть набок шляпка напоминала меховой колпак, зонтик побелел от снега, высокие ботинки туго обтягивали икры. Он встал и шагнул ей навстречу, пораженный ее стройной фигурой, запахом духов, наполнившим вместе с волной свежего воздуха комнату, ее знакомым ясным, белым лицом, ее лукавыми глазами, которые сразу заметили его смущение и ждали, когда он ее узнает, ее сочным ртом с чуть выступающей пухлой нижней губой. Всем своим существом он почувствовал вдруг, как никогда прежде, сладостное очарование ее женственности, и это вызвало у него некоторую растерянность. Он, наверно, побледнел, и сердце его то бешено колотилось,
то замирало, а как только он заметил на ее длинных ресницах капли и снежинки, которые таяли на шляпке и темно — русых волосах, его охватило чувство восхищения. Он необыкновенно отчетливо помнил и этот жест, которым она стряхнула с зонтика снег, и как, войдя, улыбнулась ему насмешливо и на щеках ее вдруг возникли ямочки и слегка дрогнула шея, казалось сдерживая тихий и звонкий смех…— Не узнаешь, да? Очень хорошо!
— Ну что вы, госпожа Дуса…
Несколько более рослая, чем он, она продолжала разглядывать его. Он стоял перед нею смущенный, как гимназист, застигнутый классной дамой за курением, и старался поскорее сбросить с себя халат, который делал его смешным, потому что совсем не шел к его костистой фигуре и притом был ему короток. И к тому же он был небрит — точь-в-точь как все ремесленники, которые бреются лишь дважды в неделю! Безобразные башмаки, грязные и в заплатах, мятый и не первой свежести воротничок рубашки и галстук с уродливым узлом, похожий скорее на детскую бретельку… Он вообще часто краснел, покраснел и сейчас из-за всех этих мелочей, на которые она явно обратила внимание…
— У брата моего был, а ко мне не зашел на два слова! Хоть бы привет передал мне в благодарность, что дала тебе его адрес.
Он не знал, куда себя девать, а она смеялась ему в глаза, и взгляд ее винил его и ласкал одновременно.
— Вы, мужчины, такие невежественные. Ну ладно, прощаю тебя… Я зашла заказать тебе визитки. Мне тоже хочется поздравлять с праздником…
Последние слова прозвучали немного зло. Он показал ей образцы дамских визитных карточек с различными шрифтами. Руки у него дрожали, он волновался, не смея вдохнуть запах ее дешевых духов. Он ощущал, как слабеют его колени…
— Полагаюсь на твой вкус.
Он обращался к ней на «вы», она — на «ты», самоуверенно, даже покровительственно, нисколько не считаясь с тем, приятно это ему или нет.
— Принесешь их мне домой и расскажешь о Владимире…
Направляясь к выходу, она посмотрела на него так, словно хотела проверить, не слишком ли его смутила, и кивнула так очаровательно и интимно, что у него по телу пробежала дрожь, а когда он остался один, то несколько минут вообще был лишен способности рассуждать… Как она может вести себя так, не стыдясь, даже не желая думать о том, что он начинает относиться к ней как к доступной женщине! Она сказала, что он не привык открывать своих чувств, потому что всегда был диковат, и таковы вначале все молодые люди… Конец спокойствию в душе и тем более в крови! Он возмущался собой. Куда это годится: женщина старше его, вдова и кроме того сестра Корфонозова! Недостойно даже подумать о такой связи, но он уже тогда знал, что непременно пойдет к ней, отнесет ей визитки и никакая сила не может теперь его остановить… Пошел, выбритый, пахнущий парикмахерской, в свежей сорочке и начищенных башмаках. И с того дня каждый вечер…
Глубокая тишина и белая ночь. С крыш свисают похожие на крем натеки снега. Все трубы нахлобучили на себя высокие шапки. Вокруг фонарей сияние, потому что нет ни малейшего ветерка, а высоко в сером небе за облачным покрывалом прячется маленькая декабрьская луна и жалобно покрикивает стая диких гусей. Ночь светлая, как заря, тихая, ласковая, никаких шагов и никаких следов на улице, потому что недавно шел снег. Подняв воротник своего старого пальтишки, Иван широко шагает, утаптывая снег. В душе у него смущение и страх.
Эта белая, незабываемая ночь и эти гуси, пытавшиеся перелететь Балканы, гонимые зимой! Тогда он не мог ни о чем другом думать, кроме как она его встретит и что потом будет. А она встретила его в коротком легком пеньюаре, надетом прямо на сорочку, босая; свои чудесные темно-русые волосы она заплела в толстую косу. Открыла ему дверь, накинув пальто, а когда вошли в комнату, сбросила пальто, и он увидел, что она в сорочке и пеньюаре…
Что за прелесть ее комната — свежевыбеленная, чудесно пахнущая ее кремами, чистым бельем, белыми как снег простынями! А широкая постель! И особенно этот полыхающий красный жар в белой, как сахар, печке… Она отворяла дверцу якобы для того, чтоб было теплее, а на самом деле делала это для того, чтобы в комнату вливались потоки пурпура и золотили все — стены, потолок, постель и ее сильное, умопомрачительно прекрасное тело, и округлые, как колонны, бархатисто-гладкие бедра, и глаза ее… и великолепную шею…
– #9632; Ты останешься здесь…
Глубокая белая ночь. Дикие гуси плачут в небе.
— Милый мой, до чего ж ты неловок…
Звон, как от разбитого стекла — от льющейся воды, — белые руки обнимают его, пухлые сочные губы жадно ищут его рот, крепкая, белая, как пена, грудь прижимается к его груди, и он задыхается от счастья, ликует от благодарности, и все ему кажется невозможным, просто сном… Что-то тает мучительно сладко в его сердце — то, что засело в нем давно, как тяжкий недуг, от которого он избавляется…