Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Иван Тургенев
Шрифт:

Глава XI

Париж

Дом на улице Дуэ стал вскоре центром притяжения для всех русских, живших в Париже. Тургенев был для них «послом русской интеллигенции». В любое время, порой без предупреждения, приходили знакомые или незнакомые. Одни просто хотели на него посмотреть, другие приносили рукописи, третьи просили денег на издание какого-то революционного журнала. Усталый Тургенев любезно принимал их, выслушивал, соглашался помогать и внутренне протестовал против их бесцеремонности. Однако, испытывая раздражение от потока незваных гостей, он в глубине души чувствовал необходимость видеть, слышать их… Благодаря им он, казалось, прикасался к России, дышал ее благословенным воздухом. Это была еще одна возможность оставаться русским во Франции. Иногда во время разговора с соотечественниками-эмигрантами в кабинет прилетали звуки пианино. На нижнем этаже пела Полина. Тургенев прислушивался, улыбаясь. Потом возвращался к разговору, виноватый, рассеянный. Любовь к этой крепкой пятидесятичетырехлетней седеющей темноглазой женщине с твердым характером не мешала ему искренне интересоваться русскими людьми, жившими в Париже. Чувство долга, в основе которого лежал патриотизм, великодушие и мягкость характера, не позволяло ему забывать обещаний, которые он давал изгнанным соотечественникам, искавшим рядом с ним хоть какой-то покой. Он добросовестно читал их неумелые рукописи, составлял рекомендательные письма, принимал личное участие, устраивая своего соотечественника в больницу, давал взаймы деньги, не рассчитывая получить их обратно, организовывал в пользу нуждавшихся музыкальные вечера, заложил основу

в Париже первой русской библиотеки [32] . Благодаря этим многочисленным заботам он заставлял себя забывать мучительное чувство ностальгии. Однако чем более он считал себя европейцем, тем более испытывал притяжение к родной стране. Под внешностью космополита жил глубоко русский человек. С годами он все чаще возвращался к воспоминаниям о детстве, прошедшем в России. Богатство, щедрость этой прадедовской земли питали его мечты. Закрыв глаза, он гулял по дорожкам Спасского, по улицам Москвы и Санкт-Петербурга, чувствовал знакомые запахи, слышал голоса далекой жизни. Однако ехать в Россию он не считал необходимым. Здесь все было на поверхности: легкие удовольствия, милая цивилизация; жестокая же действительность, та, где великие произведения черпали свою жизненную силу, находилась там, за границами. Он обнаруживал, что неспособен написать роман, повесть, главными действующими лицами которых не были бы русские люди. Для этого нужно было поменять душу, если не тело. «Мне для работы, – скажет он Эдмону де Гонкуру, – нужна зима, стужа, какая бывает у нас в России, мороз, захватывающий дыхание, когда деревья покрыты кристаллами инея… Однако еще лучше мне работается осенью в дни полного безветрия, когда земля упруга, а в воздухе как бы разлит запах вина…» Эдмон де Гонкур заключал: «Не закончив фразы, Тургенев только прижимал к груди руки, и жест этот красноречиво выражал то духовное опьянение и наслаждение работой, какие он испытывал в затерянном уголке старой России». (Дневник братьев де Гонкур, 5 мая 1876 года.)

32

Эта библиотека, носящая имя Тургенева, была вывезена немцами во время оккупации Парижа в 1940–1944 гг. Она была возвращена.

Все французские друзья Тургенева отмечали, какое загадочное впечатление производил этот пятидесятисемилетний «великий старик» с шелковистой седой бородой, густой серебряной шевелюрой, крупным носом и добрыми глазами. Они приписывали это загадочное обаяние его славянскому происхождению. Широко известный в литературных кругах Тургенев много лет знал и любил Жорж Санд. Не так давно он подружился с Гюставом Флобером. На «обедах у Маньи» или в других ресторанах он встретился также с Сент-Бевом, Эдмоном де Гонкуром, Теофилем Готье, Тэном, Ренаном… Во время одного из ужинов в ресторане Вефур Эдмон де Гонкур внимательно рассматривал своих соседей по столу. «Мадам Санд еще больше высохла, но по-прежнему была детски обаятельна и весела, как старушки минувшего столетия. Тургенев говорил, и никто не перебивал этого великана с ласковым голосом, в рассказах которого всегда звучат нотки волнения и нежности». (Дневник братьев де Гонкур, 8 мая 1876 года.) К группе старых совсем недавно присоединились молодые писатели – Доде, Золя, Мопассан. Однако среди всех чудесных собратьев Тургенев отдавал предпочтение, бесспорно, Флоберу. «Этих гениальных людей связывала добродушная простота, – напишет Альфонс Доде в книге „30 лет в Париже“. – Виновницей же их союза была Жорж Санд. Флобер – бахвал, фрондер и Дон Кихот, со своим громоподобным голосом, беспощадной наблюдательностью, повадками воина-нормандца – был мужской половиной этого духовного союза. Но кто бы заподозрил, что второй колосс, с мохнатыми бровями и огромным лбом, сродни тонкой, чуткой женщине, много раз описанной им в романах, русской женщине – нервной, страстной, томной и медлительной, как восточная рабыня, трагичной, как готовая взбунтоваться сила? Среди великой людской неразберихи души попадают иной раз не в ту оболочку; мужская душа оказывается в женском теле, а женская в грубом обличье циклопа». Тургенев ценил прямоту, жесткость, честность великого отшельника из Круассе, его ненависть к глупости, его пренебрежение к моде, презрение к светским условностям. Флобер не боялся ни критики, ни болезни, ни смерти. Он избежал власти женщин. Его питало и мучило творчество. Рядом с ним Тургенев чувствовал себя чрезвычайно хрупким, нерешительным, раздражительным, уязвимым человеком. Флобер «хотел» жизнь такой, какой она была, между тем как жизнь Тургенева зависела от «желания» кого-то другого. Флобер был хозяином самого себя. Тургенев принадлежал себе только наполовину. Флобер противостоял бурям, Тургенев легко поддавался влиянию ветерка. Флобер, когда писал, ожесточенно чеканил фразу и, чтобы удостовериться в своем мастерстве, пропускал ее через свой «гортанный» голос. Тургенев искал прежде всего простоты, динамичности, гармонии. Но их обоих объединяла обожествленная любовь к литературе. Тургенев бывал у Флобера то в его уединении в Круассе, то в парижской квартирке на улице Мурильо, украшенной на алжирский манер, окна которой выходили на парк Монсо. По воскресеньям там проходили блистательные встречи, на которых собирались Тургенев, прозванный «добрым Московитом», Доде, Золя, Эдмон де Гонкур, Мопассан. Флобер встречал гостей, надев халат без рукавов и феску. Царила полная свобода в манерах, мнениях, разговорах.

Братское чувство Флобера к Тургеневу укрепится за годы переписки. Каждое письмо – только похвалы Московиту: «Этот скиф – великий добряк». (25 мая 1873 года.) «Я все больше и больше люблю его». (30 декабря 1873 года.) «Единственные литературные друзья – мадам Санд и Тургенев. Эти двое стоят толпы». (январь 1873 года.) «Это человек чудесный. Ты не представляешь, сколько он знает… Он знает, я думаю, очень глубоко все литературы! И при этом такой скромный! Такой добряк, такая корова! С тех пор как я написал ему, что он был „вялой грушей“, все зовут его у Виардо не иначе как „вялая груша“». (5 ноября 1873 года.)

Расхваливая исключительные достоинства Тургенева, Флобер не отказывал себе в удовольствии при случае подчеркнуть его слабости. Чаще всего он упрекал его за зависимость от Полины Виардо и нерешительное поведение в жизни. «Московит так привязан, что я не знаю, где он теперь находится – в Буживале, Сомюре или Оксфорде». (9 сентября 1873 года.) «Насколько все-таки редка прямая линия! Чего бы ему (Тургеневу. – А.Т.) стоило выполнить то, что он сказал. Так нет, он мешкает, он откладывает». (20 декабря 1876 года.)

Своим друзьям, которые восхищались им и уважали его, Тургенев, не уставая, рассказывал о России. Благодаря ему они узнали Пушкина, Гоголя, Толстого… Он посвящал их в особенности русской жизни, рассказывал о русской природе, русской истории. Он был в их глазах идеальным связным между Францией и его огромной страной, неведомой, исполненной тайн и надежд. Его преклонение перед русскими писателями было таково, что без малейшей зависти он трудился, содействуя переводу их произведений на французский язык. Их успехи во Франции радовали его как личная победа. Одновременно он рекомендовал французские произведения русским издателям с целью перевода. Он сам перевел, помимо всего прочего, на русский язык «Искушение святого Антония», «Иродиаду», «Легенду о Святом Юлиане Милостивом» Флобера. Эта роль пропагандиста, служившего одновременно двум культурам, оправдывала в его глазах его присутствие на чужой земле. Он оправдывал это свое добровольное изгнание, говоря себе, что жил во Франции не только ради собственного удовольствия, но, живя там, он был полезен и своей родной стране, и в то же время стране, которая приняла его. Впрочем, не только русскую литературу прославлял Тургенев перед своими друзьями. Он был более европейцем, чем каждый из них, и говорил помимо французского на немецком, английском, итальянском, испанском языках. Однажды в воскресенье после обеда, во время одной из встреч у Флобера он перевел с листа восхищенной аудитории «Прометея» и «Сатиры» Гете. «Парк Монсо радовал нас веселыми детскими голосами, ярким солнечным светом, свежестью только что политых цветов, – напишет Альфонс Доде, – и

мы четверо – Гонкур, Золя, Флобер и я – взволнованные этой величественной импровизацией, внимали гению, переводившему гения». (Альфонс Доде. «30 лет в Париже».)

Флобер уважал Московита не только как писателя, он относился к нему как к лучшему своему литературному советнику. «Вчера я провел прекрасный день с Тургеневым и прочитал ему написанные 150 страниц „Святого Антония“, – писал он Жорж Санд. – Затем я прочитал ему почти половину „Последних песен“. Какой слушатель и критик! Он покорил меня глубиной и верностью суждений. Ах! Если бы все, кто пытается судить о книгах, могли слышать его! Какой урок! Ничто не ускользает от него. В конце пьесы из ста стихотворений он вспомнил о слабом эпитете. А для „Святого Антония“ подсказал мне несколько прекрасных деталей». (Письмо от 28 января 1872 года.)

Мопассан описывал Флобера, который «с благоговением слушал Тургенева, устремив на него взгляд голубых глаз, согласно кивая ему головой и отвечая его слабому, нежному голосу своим „гортанным“, исходившим из-под усов, подстриженных под старого гальского воина, и похожим на звук трубы голосом». Что касается Эдмона де Гонкура, то в своем дневнике 2 марта 1872 года он написал следующий портрет «доброго Московита»: «Тургенев – кроткий великан, любезный варвар, с седой шевелюрой, ниспадающей на глаза, глубокой морщиной, прорезавшей лоб от одного виска до другого, подобно борозде плуга, своим детским говором он с самого начала чарует и, как выражаются русские, обольщает нас сочетанием наивности и остроумия – тем обаянием славянской расы, которое у него особенно неотразимо благодаря самобытности блестящего ума и обширности космополитических познаний». В тот же вечер у Флобера Тургенев признался друзьям: «Будь я человеком тщеславным, я попросил бы, чтобы на моей могиле написали лишь одно: что моя книга („Записки охотника“. – А.Т.) содействовала освобождению крестьян. Да, я не стал бы просить ни о чем другом. Император Александр велел передать мне, что чтение моей книги было одной из главных причин, побудивших принять его решение». (Дневник братьев де Гонкур, 2 марта 1872 года.)

Вскоре друзья маленькой компании решили устраивать ежемесячно интеллектуальные встречи за добрым столом. Они получили название «обедов у Флобера», или «обедов пяти освистанных авторов», так как каждый из участников считал, что хотя бы раз потерпел неудачу в театре. С Тургеневым этого, правда, не случалось, но, чтобы не разочаровать друзей, он поклялся, что тоже был освистан. Встречались то у Адольфа и Пеле, за Оперой, то в известной своей чесночной похлебкой таверне рядом с Комической оперой, то у Вуазена. Каждый считал себя гурманом, однако вкусы были разными. Флобер обожал руанских уток, приготовленных на пару, Эдмон де Гонкур находил изысканным заказывать варенье из имбиря. Золя страстно любил морских ежей и устриц, Тургенев ел с удовольствием икру. «Что может быть восхитительнее дружеских обедов, когда сотрапезники непринужденно и живо беседуют, облокотившись на белую скатерть… – писал Альфонс Доде. – Садились за стол часов в семь вечера, а в два часа ночи трапеза еще не заканчивалась. Флобер и Золя ужинали, сняв пиджаки, Тургенев растягивался на диване; выставляли за дверь гарсонов – предосторожность излишняя, так как „гортанный голос“ Флобера разносился по всему зданию, – и беседовали о литературе… Всякий раз у нас была одна из наших только что вышедших книг… Разговаривали с открытой душой, без лести, без взаимных восторгов». (Альфонс Доде. «30 лет в Париже».)

Когда с обсуждением книг бывало покончено, обращались к темам более общего характера. Часто эти хорошо поевшие и изрядно выпившие мужчины разговаривали о любви. Для Золя, для Мопассана, для Флобера, для Эдмона де Гонкура любовь была прежде всего физиологическим явлением. Они говорили о ней с наслаждением, как о только что съеденных блюдах. Их похотливые изъяснения сопровождались громким смехом. Тургенев, напротив, видел в соединении мужчины и женщины явление сверхъестественное. «Я, – говорил он своим друзьям, – касаюсь женщины с чувством благоговения, волнения, удивления, испытывая счастье». (Дневник братьев де Гонкур, 5 мая 1876 года.) А Эдмон де Гонкур добавлял к этому: «Он (Тургенев) говорит, что любовь вызывает у человека чувство, несравнимое с каким-либо другим чувством, что оно человека, который по-настоящему влюблен, заставляет забывать самого себя. Он говорит об ощущении нечеловеческой тяжести в сердце, он говорит о глазах первой женщины, которую он любил, как о чем-то совершенно нематериальном, неземном… Все это хорошо, но вот горе: ни Флоберу, несмотря на его пышные выражения при описании этого чувства, ни Золя, ни мне самому никогда не случалось влюбляться очень сильно, и поэтому мы не были способны живописать любовь. Это мог сделать только Тургенев». (Дневник братьев де Гонкур, 5 мая 1877 года.) Не называя Полины Виардо, именно ей он посвящал свои любовные строки. Рядом с этими законченными «реалистами», обладавшими прекрасным аппетитом, он оставлял впечатление оторванного от жизни, бесплотного человека – идеалиста. Может быть, это было уже проявление возраста? Нет, как бы глубоко Тургенев ни погружался в свои воспоминания, он оставался все тем же неисправимым романтиком в своем веке. Всю свою жизнь он был увлечен загадкой женщины. Каждая из них была для него целым миром, который нужно открыть. Он переходил, таким образом, от изучения к изучению, от восторга к восторгу. Однако, не будучи человеком пылкого темперамента, он искал в избраннице духовное, а не физическое наслаждение.

Однажды вечером, когда встали из-за стола, Теофиль Готье опустился на диван и сказал, вздохнув: «Что касается меня, то меня ничто больше не интересует, мне кажется, что я больше не ваш современник… Мне кажется, что я уже умер!». – «А у меня, – подхватил Тургенев, – другие чувства. Знаете, временами в доме появляется едва уловимый запах мускуса, от которого нельзя избавиться, который нельзя изгнать… Так вот, вокруг меня будто всегда витает запах смерти, небытия, распада». (Там же, 5 марта 1872 года.) Тем не менее он утверждал, что не боится смерти. «О смерти? Я о ней не думаю, – убеждал он Доде. – У нас никто ясно ее не представляет, это нечто далекое, неясное… славянский туман». Доде добавлял: «Славянский туман покрывает все его творчество, окутывает его, вносит в него трепет жизни, и сам разговор писателя как бы погружен в него». (А. Доде. «30 лет в Париже».)

Этот «славянский туман» сгущался год от года в жизни и произведениях Тургенева. По мере того как он приближался к старости, он более обостренно воспринимал потусторонний мир. Много раз уже его приводили в растерянность галлюцинации. Спускаясь по лестнице к столу, он заметил поднимавшегося в свою туалетную комнату, одетого в охотничий костюм Луи Виардо, а минуту спустя, войдя в столовую, увидел того же Виардо, который мирно сидел на своем обычном месте. Или же в Лондоне он разговаривал с пастором и вдруг рядом со своим собеседником увидел его скелет с выступающими зубами и пустыми глазницами. Или еще: однажды солнечным утром призрак незнакомой женщины в пеньюаре навестил его и обратился на французском. Будучи агностиком, он признавал влияние этих видений на свою жизнь и работу. Да, в самом деле, в его характере и творчестве была странная раздвоенность. Рядом с человеком дневным, ясным, рассудительным, твердо стоящим на земле, вырисовывался человек ночной, одолеваемый предчувствиями, ослепленный видениями. За дневными, прекрасно построенными, основательными, ясными романами следовали ночные повести, носившие отпечаток таинственности. Отрицая учение официальной церкви, Тургенев все больше и больше убеждался в существовании другого мира. Потустороннее дыхание набегало волнами. Он выплескивал свой страх на страницы таких повестей, как «Призраки», «Собака», «Тук-тук-тук», «Часы». Последнюю повесть сам автор находил «странной». Следующая повесть, «Сон», была настоящим кошмаром, описанным с точностью и отчаянной смелостью. Насилие, навязчивое состояние виновного отца, мания, колдовство – Тургенев позволил себе дойти до галлюцинаций, которые пугали, пленяли его. В другой повести, «Рассказы отца Алексея», он анализирует, как бес медленно овладевает душой. Даже «Живые мощи» – этот типично русский шедевр – тоже имели потусторонние звуки. 5 (17) марта 1877 года Тургенев пометит в своем дневнике: «Полночь. Сижу я опять за своим столом. И у меня на душе темнее темной ночи… Могила словно торопится проглотить меня: как миг какой пролетает день, пустой, бесцельный, бесцветный… Ни права жить, ни охоты нет; делать больше нечего, нечего ожидать, нечего даже желать…»

Поделиться с друзьями: