Иван Тургенев
Шрифт:
После этих приступов болезненной меланхолии он чувствовал облегчение. Жизнь вступала в свои права, он снова с удовольствием посещал своих друзей, покупал картины в салоне Друо и поддерживал Лаврова в его революционных начинаниях. Странный человек этот Лавров! Если Бакунин советовал интеллектуалам идти в народ, поднимать его на немедленное всеобщее восстание, то более умеренный Лавров побуждал их разделить жизнь трудовых масс, воспитывать их, просвещать их и готовить, таким образом, завтрашний социализм. Призывы двух учителей подхватила русская молодежь. В 1873-м юноши и девушки испытали страстную необходимость разделить страдания простых людей. Следствием императорского указа, который предписывал русским студентам, жившим в Швейцарии, вернуться на родину, было то, что тысячи молодых, революционно настроенных пропагандистов пошли в деревни. Движение получило название «народничество». Сменив студенческие сюртуки на крестьянскую одежду, миссионеры становились земледельцами, рабочими. После работы они говорили с мужиками о необходимости экспроприации у помещиков их владений и установлении коллективной собственности на землю.
Недоверчивые, консервативные крестьяне смотрели недоброжелательно на словоохотливых чудаков, которые не знали работы и хотели быть равными им. Почитавшие испокон веков царя, жившие веками в рабстве, бывшие крепостные боялись перемен. Не обманывают ли их? Часто они сами хватали агитаторов и выдавали властям. Полиция следовала за «народниками» неотступно.
Тургенев с пристрастием следил за развитием этого социального феномена. Он несколько раз возвращался в Россию, чтобы внимательно
Едва вышедшая из печати книга настроила против него равно и революционеров, и консерваторов. Революционеры были возмущены ясным и жестким анализом поражения одного из своих собратьев. Консерваторы упрекали автора в том, что выказал излишнюю симпатию к такому герою, как Соломин, взгляды которого носили подрывной характер. Что касается нейтральных критиков, то они сожалели об обличительном стиле романа и отсутствии правды в образе Соломина, который, как когда-то «болгарин», был воплощенной в образе идеей, деревянной марионеткой, послушной воле автора. Песковский в «Русском обозрении» утверждал, что «Новь» являла собой нагромождение ложных идей, искусственных лиц, что поведение героев похоже на поведение «детей, играющих в революцию». Марков в «С.
– Петербургских ведомостях» писал, что автор «обманул общие ожидания как художник», ибо в романе нет «ни богатства поэтических красок, ни былой выразительности и рельефности характеров, ни даже увлекательного и живого рассказа». Маркович в «Голосе» обвинял Тургенева в жестокости «к матушке-Руси православной». А критик «Пчелы» бросал ему в лицо, что «вся „новь“, появляющаяся в романе, очевидно, не была наблюдаема, или круг наблюдений был до крайности сужен: до такой степени фигуры этих молодых людей бледны, не типичны, фальшивы; язык, которым они говорят, не их язык <<…>>; характеры непонятны, искажены».
Тургенев ожидал подобного потока протестов. Уже до публикации «Нови» он писал Салтыкову: «Не о „лаврах“ я мечтаю – а о том, чтобы не слишком сильно треснуться физиономией в грязь». (Письмо от 17 (29) сентября 1876 года.) А в письме к Полонскому признавался: «Какая бы ни была ее окончательная судьба – это мой последний самостоятельный литературный труд; это решение мое бесповоротно: мое имя уже не появится более. Чтобы не отстать от привычки к перу – я, вероятно, займусь переводами». (Письмо от 18 февраля (2) марта 1877 года.) Тем не менее сила некоторых выпадов глубоко ранила его. Хулимый на родине, он страдал от своего ложного положения во Франции, от своего ложного положения в отношениях с русской молодежью и от своего ложного положения в семье Полины Виардо. Куда бы он ни оборачивался – он всюду был гостем, временным человеком. Русская земля, которую он так любил, уходила из-под его ног. Он балансировал между двумя – даже тремя отечествами, между двумя – даже тремя языками. Он не принадлежал никому. Был гражданином ниоткуда. И единственное утешение находил рядом с французскими друзьями, которые боготворили его.
Этот продолжительный парижский период осветили многочисленные встречи с писателями кружка, путешествиями в Круассе к Флоберу, в Ноан к Жорж Санд, рождением дочери, а затем сына у Полины Брюэр – Жанны и Жоржа-Альбера, свадьбой Клоди Виардо с Жоржем Шамеро, дружбой с революционером-эмигрантом Лавровым, газете которого «Вперед» он согласился оказывать денежную помощь. Его политические взгляды становились все более либеральными. Он обвинял Францию в том, что она стала фальшивой республикой, которая отреклась от своих принципов. После того как он поприсутствовал в Версале на заседании Национальной Ассамблеи, во время которого было решено дать семь лет пророгации [33] власти Мак-Магона, он написал 19 ноября 1873 г. Флоберу: «Итак, дорогой друг, со вчерашнего дня у вас военная диктатура. Вы, как мне сказали, макмагонец. Мне всегда казалось, что лучше быть просто французом, но я могу и заблуждаться. <<…>> Третьего дня я побывал в Версале и вернулся оттуда, испытывая отвращение и грусть».
33
Пророгация – отсрочка заседаний парламента по решению главы государства.
Подобный страх перед эксцессами власти разделяли Виардо, которые проявляли во всех обстоятельствах благородство, независимость и оставались антиклерикалами. Их дом стал в короткое время центром притяжения для космополитов. Они принимали всех великих представителей литературного и артистического мира. Одетая обычно в элегантное с черным кружевом платье, Полина Виардо садилась за пианино, чтобы разобрать какую-то партитуру, которую ей только что принесли. Стоявший рядом Тургенев, надев монокль, читал одновременно с ней ноты. Он не любил новых тенденций в музыке и, по словам Антона Рубинштейна, который был завсегдатаем салона, гневно критиковал высоким, «почти женским голосом» некоторые отрывки. Иногда к матери присоединялись Клоди и Марианна и пели в три голоса, восхищая присутствующих. Воскресными вечерами ставили комедии, танцевали, разыгрывали шарады и живые картины. Тургенев страстно любил эти развлечения. Однако они отвлекали его ненадолго, они не могли рассеять то глубокое чувство горечи, которое было в его характере. Кроме тревог, которые вызывала французская политика и частые приступы подагры, мешавшие ему работать и строить планы на будущее, постоянно, назойливо напоминало о себе неприятное понимание того, что он не был любим своей собственной страной. Он несколько раз ездил в Россию и возвращался оттуда всякий раз разочарованный. В Санкт-Петербурге, в Москве, даже в Спасском он уже не был у себя дома. Он испытывал физическое удовольствие, вдыхая воздух родины, и с грустью замечал молчаливые упреки своих соотечественников. В 1872 году он согласился на то, чтобы московский Малый театр поставил его пьесу «Месяц в деревне», написанную около двадцати лет назад. Она была плохо принята публикой и критикой. Все в один голос нашли ее скучной. «Моя комедия должна была получить фиаско, – писал Тургенев своему брату Николаю, – оттого я и бросил (с 1851 года) писать для сцены: это не мое дело». (Письмо от 5 (17) февраля 1872 года.) Если в России его судили строго, то он и сам мог при случае быть строгим по отношению к своим русским собратьям. Большие успехи в литературе рождали сомнения. Даже «Анна Каренина» Толстого не оправдала его ожидания: «С его талантом забрести в это великосветское болото и топтать и толкаться там на месте – и относиться ко всей этой дребедени не с юмором – а, напротив, с пафосом, серьезно – что за чепуха! Москва загубила его – не его первого, не его последнего. Но жаль его больше, чем всех других». (Письмо к Топорову от 20 марта (1) апреля 1875 года.)
Его пренебрежительная оценка несчастий Анны Карениной казалась ему тем более оправданной, что он считал себя, исходя из продолжительного жизненного опыта в отношениях
с женщинами, своего рода экспертом в сердечных делах. Ведь даже в своем возрасте – больной, мрачный и усталый – он мечтал о новой любви. Разочарованный отношениями с Полиной Виардо, он увлекся в конце 1873 года молодой баронессой Юлией Вревской. Этой женщине было 35 лет, она была красива, свободна и мечтала разделить жизнь с незаурядным человеком. Однажды ей показалось, что она нашла его в этом знаменитом пятидесятишестилетнем романисте, который в Спасском читал ей стихи, целовал, вздыхая, руки. «Мне не нужно распространяться о том чувстве, несколько странном, но искреннем и хорошем, которое я питаю к Вам, – писал он ей. – Вы это все лучше меня знаете». (Письмо от 6 (18) апреля 1874 года.) И еще: «Мне все кажется, что если бы мы оба встретились молодыми, неискушенными – а главное – свободными людьми… Докончите фразу сами…» (Письмо от 9 (21) сентября 1874 года.) Он увидел ее снова в Париже, в Карлсбаде и во время одного из своих пребываний в России. При каждой встрече он с сожалением думал об унизительных ограничениях своего возраста. Он мечтал об интимной, физической близости, однако тело его не желало волноваться. Это противостояние души и тела истощало его. Ища забвения, он говорил с Юлией Вревской о своих горестях мало любимого писателя: «Смотрю на литературную свою карьеру как на поконченную. Но ведь и без литературы жить можно – и есть вещи в жизни, которые кусаются (особенно под старость) гораздо больнее, чем какое угодно литературное фиаско». (Письмо от 15 (27) января 1877 года.) На следующий день, набравшись смелости, он писал ей: «Очень бы мне хотелось провести несколько часов с Вами в Вашей комнате, попивая чай и поглядывая на морозные узоры стекол… нет, что за вздор! – глядя Вам в глаза, которые у Вас очень красивы – и изредка целуя Ваши руки, которые тоже очень красивы, хотя и велики… но я такие люблю». (Письмо от 1 (13) февраля 1875 года.) И еще: «Чувствую, что стареюсь, и нисколько меня это не радует. Напротив. Ужасно хотелось бы перед концом выкинуть какую-нибудь несуразную штуку… Не поможете ли?» (Письмо от 5 (17) октября 1875 года.) Наконец, еще более определенно: «С тех пор, как я Вас встретил, я полюбил Вас дружески – и в то же время имел неотступное желание обладать Вами; оно было, однако, не настолько сильно необузданно (да уж и не молодец я был), чтобы попросить Вашей руки, – к тому же другие причины препятствовали; а с другой стороны, я знал очень хорошо, что Вы не согласитесь на то, что французы называют une passade [34] – вот Вам и объяснение моего поведения. Вы хотите уверить меня, что Вы не питали „никаких мыслей“; увы! Я, к сожалению, слишком был в этом уверен. Вы пишете, что Ваш женский век прошел; когда мой мужской пройдет – и ждать мне весьма недолго – тогда, я не сомневаюсь, мы будем большие друзья, потому что ничего нас тревожить не будет. А теперь мне все еще пока становится тепло и несколько жутко при мысли: ну, что если бы она меня прижала бы к своему сердцу не по-братски?.. Ну, вот Вам и исповедь моя». (Письмо от 26 января (7) февраля 1877 года.) Эта исповедь глубоко взволновала молодую женщину, однако она также считала, что их идиллия началась слишком поздно. Странно. Так бывало всегда: любовь касалась Тургенева – и исчезала. Он с грустью возобновит попытку: «Нет сомнения, что несколько времени тому назад – если бы Вы захотели… Теперь – увы! время прошло и надо только поскорей пережить междуумочное время – чтобы спокойно вплыть в пристань старости». (Письмо от 8 (20) февраля 1877 года.)34
мимолетное увлечение (фр.).
Однако Юлия Вревская не была той женщиной, которая желала ограничиться спокойным течением до «пристани старости». Разочаровавшись в любви, она постаралась найти для себя дело. С началом русско-турецкой войны она поступила добровольцем в армию и ушла на фронт. Она умерла в Болгарии от тифа. Потрясенный ее смертью, Тургенев посвятил ей стихотворение в прозе, в котором рассказал о том, как она умирала в сарае, на гнилой соломе, среди солдат, за которыми героически ухаживала. Затем после этой неудачной попытки бегства из волшебного круга Полины Виардо, он вернулся печальный, отчаявшийся в свое привычное рабство рядом с певицей.
Глава XII
Тургенев и Толстой
«Мы, я и Виардо, приобрели здесь прекрасную виллу – в 3/4 часа езды от Парижа, – писал Тургенев Колбасину 15 июля 1875 года, – я отстраиваю себе павильон, который будет готов не раньше 20-го августа – но где я немедленно поселюсь. Постоянная моя квартира в Париже – Rue de Douai, 50 [35] – я в Париж езжу три раза в неделю».
Вилла называлась «Френ» [36] и находилась на берегу Сены. От берега начинался парк с посыпанными мелким песком аллеями, кустарниками, плакучими ивами, ясенями с огромными кронами, статуями, фонтаном, журчащими ручейками, куртинами бегоний, фуксий и розами на полянах. У главного дома на возвышенности, выстроенного в стиле Директории, был элегантный фасад. Там жила семья Виардо. Справа на пригорке, до которого поднимались по крутой тропинке, находилось только что отстроенное в швейцарском вкусе с деревянными, искусно сделанными балконами и окруженное густой зеленью и цветами шале Тургенева. На первом этаже – столовая и гостиная. Наверху – просторный рабочий кабинет, заставленный книгами, картинами и безделушками. В углу возвышался мольберт Клоди. Она часто приходила писать этюд в кабинет своего «крестного отца», который с нежностью наблюдал за ее работой. Из углового окна открывался вид на Сену с легкими парусными шлюпками, рыболовными лодками, крытыми кабачками под ивами и тополями. На ближайшие луга, где паслись коровы, на покрытые голубой дымкой дали. На той же площадке находилась спальня Тургенева с большой кроватью с балдахином и двумя креслами, окнами, обрамленными тяжелыми шторами. Балкон выходил в парк. На верхнем этаже размещались комнаты для гостей и прислуги. В первые погожие дни семейство Виардо и Тургенев в нескольких экипажах, груженных дорожными сундуками, картонками и коробками, покидали Париж. В путешествие отправлялась вся семья: Луи, которому тогда было 75 лет, дремал на банкетке, рядом – Полина и ее дочери Клоди Шамеро и Марианна, сын Поль, несколько учениц Полины, слуги и верный Тургенев.
35
ул. де Дуэ (фр.).
36
«Ясени» (фр.).
Жизнь в Буживале текла размеренно и мирно. Тургенев немного работал, много читал, неспешно гулял, опираясь на трость, по аллеям парка, или, накрывшись пледом, сидел на скамеечке и смотрел на «молодых», которые играли в крокет. По вечерам слушал, как пела Полина и ее ученицы, или же допоздна играл в вист и шахматы. Перед сном он совершал последнюю прогулку по парку, вдыхал запахи уснувшей деревни, смотрел на сияющий вдалеке ореол Парижа, делал пометки в своем дневнике. После одной из таких прогулок он написал: «Самое интересное в жизни – это смерть».
Приступы подагры заявляли о себе все чаще. Когда он болел, вся семья была рядом. Клоди, стоя за мольбертом, рисовала, Полина вышивала, Марианна читала вслух какой-либо французский или английский роман. Тургенев время от времени прерывал ее шуткой. «Ну, Тургель (так его называли в семье. – А.Т.), – просила Клоди, закрывая ему своей маленькой надушенной ручкой рот, – помолчите, пожалуйста, мы хотим слушать!» Несмотря на эти знаки любви, он день ото дня становился грустнее. Смерть Жорж Санд в июне 1876 года глубоко огорчила его. «Бедная милая г-жа Санд! – писал он Флоберу. – Она любила нас обоих – особенно вас. Какое у нее было золотое сердце! До какой степени ей были чужды всякая мелочность, мещанство, фальшь – какой это был славный человек и какая добрая женщина! Теперь все это там, в страшной, ненасытной, немой и нелепой яме, которая даже не знает, что она пожирает!» (Письмо от 6 (18) июня 1876 года.) Он написал некролог на смерть Жорж Санд, который был опубликован в «Вестнике Европы».