Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Иванов катер. Капля за каплей. Не стреляйте белых лебедей. Летят мои кони…
Шрифт:

–  Знакомиться не торопись, - наставляет дядя.
– Пусть сначала приглядятся, попривыкнут.

Второй вечер. В первый я рассказывал, что знал. Командировка, в которую отец уехал еще в марте, путевка для мамы и меня в Коктебель, военный комендант станции Джанкой, моя ночная пересадка на поезд в Смоленск.

–  Почему комендант отпустил их без сопровождающего?

Это - не ко мне: к дяде. И дядя неуверенно поживает плечами:

–  Может быть, так положено, Клавочка? Дети за родителей…

–  Ерунда!
– тетя сурово ставит точку.
– Больше не вспоминаешь. И никому не рассказываешь.

–  Никому, - тихо и очень серьезно подтверждает

дядя.
– Никогда. Ни под каким видом. Иначе…

Он беспомощно разводит руками, включая в объятия худенькую, никогда не улыбающуюся тетю Клаву, меня, длинную сырую комнату со всеми ее мокрицами, крысами, тараканами и клопами.

–  Я понимаю. Крым, голод, детдом.

–  Поменьше, поменьше, - строго говорит тетя.

–  Что поменьше?

–  Крым, детдом - подробностей не надо. Только обозначь, а рассказывай переживания. Переживания не проверишь.

–  И вообще, больше слушай. Сейчас такое время, что… - дядя Сережа вздыхает.
– Язык в России всегда враг, уши - всегда друзья. Не нами сказано, не нами…

–  Письмо!

Тетя Клава выкрикивает это слово, как команду. Потом я пойму, потом… Нет, я ничего не успею понять, я только успею догадаться, что женщины - наше спасение. Они чувствуют опасность без всяких чувств, кожей и сердцем, потому что им отвечать за завтрашний день. Ведь может так случиться, что некому будет варить обед, некого ждать, не на кого ворчать, и тогда погаснут все очаги на земле. Все - и придет последнее оледенение: я уже ощущаю, как у меня мерзнут на ногах пальцы.

Дядя Сережа суматошно хватает со стола письмо, кидается к печке. Вскрикивает: кажется, он обжегся, открывая дверцу. Но письмо бросил, и я вижу, как огонь начинает его корежить.

–  Они по пеплу восстанавливают, - тихо говорит тетя Клава.

Дядя старательно орудует кочергой, на миг взвиваются искры, и все кончается. Нет больше маминого письма. Ни одной строчки нет…

–  Теперь они не прочтут.

Дядя Сережа опасливо оглядывается на меня, не зная еще, как я оценю это отчуждение - "они". Но я уже сжег все мамины слова. Раньше, в ту одинокую ночь в поезде.

–  А Маруся Ивановна?
– вдруг тихо спрашивает тетя.

Я ничему не удивляюсь. Я как будто уже знаю, что во дворе живет бойкая смешливая дворничиха Маруся, забывшая в тридцать шестом свой смех по утрам, когда золотари приезжают чистить выгребные ямы и над всем кварталом повисает вонь. Густая, хоть режь: ее унимал только смех, и Маруся смеялась. А потом вернулась откуда-то с чужими глазами и без смеха. И потребовала, чтобы все жильцы звали ее Марусей Ивановной. По батюшке. Весь двор послушно стал называть ее так и стал бояться. А тот, кто не стал называть и бояться, тот уехал, никому ничего не сказав.

–  Маруся Ивановна, а где Анохин? Куда девался?

–  Куды, куды. Поменьше спрашивай.

Когда рекомендуют поменьше спрашивать, это означает - побольше бояться. Я уже осваиваю понемногу эти новые правила и уже боюсь. Боюсь неизвестной Маруси Ивановны и особенно нашего знакомства, от которого не убежишь ни на каком ночном поезде.

А тем временем решаются вопросы обо мне. Вслух.

–  Учиться ли ему в школе? Сергей, ты сошел с ума. Ведь там прежде всего требуют документы.

–  Но как же ему без образования?

–  Он пойдет работать. На завод. Нет, в железнодорожные мастерские. Там - здоровый коллектив.

Я чувствую запах страха. Люди истекают им перед цепными псами, сорвавшимися с цепей, перед старательными дулами расстрелов, перед временами,

когда человека нет. Есть носитель чего-то: греха, идеи, веры, измены. Сосуд, из которого можно выплеснуть его собственную жизнь, если кому-то кажется, что она не соответствует. Не соответствует параметрам существования. Его шаблонам, матрицам, в лучшем случае - микрометрам с красной отметкой "До сих".

А Маруся Ивановна - ОТК. Ей выдали примитивный шаблон - до микрометра она никогда не поднимется. Но вгонять всех под шаблон - это с упоением ничтожества, достигшего первого восчувствования власти, первого ее глотка, всегда пьянящего и никогда не освежающего.

Маруся Ивановна появляется только через три дня. Она дает нам время вволю упиться ее властью и своим страхом.

–  Здрасьте с кисточкой. Наше вам. Как живете-тужите? Слыхала, будто мальца родили? И сразу - хоть к станку.

Она не слыхала - она видала. Меня лично. И я раза четыре с нею здоровался за эти три дня. Впервые - вечером по приезде.

–  Вынеси ведро, - сказала тогда тетя.
– Помойка - во дворе.

Сараи - огромные, как вокзалы - замыкают четвертую сторону двора. Может быть, в них когда-то размещались экипажи и лошади, а теперь они все нарублены на клетушки, в которых местные воруют дрова друг у друга. В середине сараев - разрыв для общественных нужников и огромной, как фонтан, помойки. Искать ее не приходится: помойка не в центре сараев, помойка в центре вселенной.

И возле нее трое парнишек моего возраста. А наискосок, возле дома - двое постарше. По грязной, с чужого плеча одежонке и манера цикать сквозь зубы - беспризорники. Курят в обществе миловидной женщины в красной косынке.

–  Пашка, родной! Пашка, родной!

Двое парнишек загораживают мне дорогу, а третий нараспев зовет какого-то Пашку. Пацаны вполне домашнего вида, я тревоги не испытывают, хотя понимаю, что подраться придется. А в руках - ведро, полное жидких помоев.

–  Пашка, родной!

Женщина в косынке поворачивается, и я сразу же узнаю Марусю Ивановну. Я ни разу не видел ее, а узнаю мгновенно и суетливо кланяюсь:

–  Здравствуйте. Здравствуйте.

Она продолжает молча смотреть на меня, парни тоже, а ровесники по-прежнему загораживают дорогу с явно враждебными намерениями: один демонстративно засучивает рукава, второй - посерьезнее, с прищуром - зажимает в кулаке старинный пятак для жесткого удара, третий припадочно кличет "родного Пашку". А беспризора с полным спокойствием смотрит на нас, и только в глазах Маруси Ивановны мне чудится огонек любопытства. И, поймав его, я шагаю пацанам навстречу и надеваю полное помоев ведро на голову серьезного с пятаком в кулаке. Поворачиваюсь и иду назад, каждую секунду ожидая удара и силой заставляя себя умерить шаг. Пусть бьют, потом разберемся: я знаю закон дворов, улиц и военных городков. Сейчас врежут…

Сзади - хохот Маруси Ивановны. Хохот вперемешку с забористым матом, которому вторит беспризора.

–  Эй, чернявый!…

Но я не оборачиваюсь. Я предъявил свою ксиву, драться мне не хочется, и лучше уйти таинственным, как граф Монте-Кристо.

Мы с тобой читали его, мама. Мы рвали друг у друга страницы, благо "Граф" был давно разодран. Мы читали взахлеб, и тот, кто обгонял, с покровительственным торжеством поглядывал на отстающего: "Я уже знаю, а ты - нет…" Ма, ты обманывала меня, азартно играя в восторг первооткрывателя. Обманывала, мам? Честно, в который раз ты читала "Графа Монте-Кристо"?

Поделиться с друзьями: