Ивница
Шрифт:
Где-то за шоссе взошло солнце. Само солнце было не видно, но по лесу, по его затрепетавшей листве чувствовалось, что солнце поднимается, восходит все выше и выше. Оно заиграло в капельках росы, подняло белый, как молоко, пар. Этот пар не смешивался с пороховым дымом, держался как-то отдельно. Потянуло богородской травой, тимьяном. Черт возьми, до чего же сильно пахнет этот ползучий, с маленькими пушистыми ресничками цветок! Даже пороховая гарь не может заглушить его удивительно стойкий запах.
Я гляжу в сторону Ново-Животинного, но ничего не вижу, зато другое село, на другом берегу Дона, виднелось как на ладони. Вдруг ноющий вой и – взрыв. Я потянул было голову в окоп, но по каске ударил длинный, с указательный палец, осколок.
Теперь я узнал, кто и откуда стреляет. А Селиванчик, он все стоял на коленях и перебирал комки вылопаченной им, уже начавшей подсыхать земли.
– Младший сержант, пригнись!
– Патрон я потерял, товарищ лейтенант…
Я держал
Значит, я ошибся, в сосеннике, вероятно, стояли немцы. Впрочем, сейчас трудно разобраться: сосенник мог переходить из рук в руки, да, может, его и не было, он вырос после. И все же мне казалось: где-то здесь был похоронен младший лейтенант Ваняхин.
3
«Да ты что боишься? Все равно три секунды осталось жить», – говорил мне младший лейтенант, когда на меня был брошен остолбеняющий взгляд капитана Банюка. Я не думал, что мне три секунды осталось жить, поэтому боялся. И только тогда, когда мне было приказано забросить набитый патронной лентой чемодан, я отошел, стал готовить себя к встрече с немецкими танками. Еще под Саратовом, при получении противотанковых ружей, расчеты моего взвода дали клятвенное обязательство: подбить в первом же бою по два, по три танка.
– Родина дала нам такое оружие, которое способно поразить любую фашистскую броню, – говорил комиссар батальона старший политрук Салахутдинов.
И странное дело: мы уже на фронте, я уже узнал, кто и откуда стреляет, но танков все еще не видно. Тихо, так тихо, что слышно, как стучит собственное сердце. Можно подумать, что немцы и вправду выдохлись, как об этом не раз писалось в газетах.
Чистое, как будто не тронутое войной небо походило на сплошное поле цветущего – сине и нежно – хорошо прополотого льна. Такое небо обычно бывает перед жнитвом, когда надолго устанавливается жаркая и безветренная погода. Я снял каску, хотелось посмотреть, оставил ли какой след стукнувший по ее железу осколок? Следа особого не осталось, так, маленькая царапина.
– Товарищ лейтенант, бачте, що це таке? – пробалакал наблюдавший за воздухом рядовой Тютюнник.
Я недоуменно пожал плечами и не знал, что сказать. В цветущем льняной синевой небе появилось странное чудище с соминой головой и с туловищем, похожим на продолговатый сруб. Только после я узнал, что это чудище зовут «рамой».
«Рама», накренясь, развернулась над нашими окопами, а когда она улетела, льняная синева залепестилась листками разноцветной бумаги. Мне показалось, что я уже попал, как говорил старший политрук Салахутдинов, в ловко расставленные сети вражеской пропаганды. И тут-то, как назло, от легкого дуновения ветерка один листок упал в окоп, стал таращиться крупно напечатанными и, что удивительно, с тщательным соблюдением всех правил русской грамматики черно и жирно подчеркнутыми словами. Я никогда не сомневался в правдивости печатного слова, потому что родился в селе, в котором даже сказки, и те казались правдивыми. Я своими глазами видел колдуна, видел, как он на свадьбе напустил в избу воды, как он глотал черепки от разбитых горшков, лет до двенадцати верил в нечистую силу. Эта нечистая сила и подтолкнула меня, я прочитал шелестящую, как береста, поднятую со дна окопа соблазнительную бумажку. Она ошарашила меня чудовищной ложью: разве я мог поверить, что сын Сталина Яков сдался в плен?! А разве можно поверить, что Сталин издал такой приказ, по которому разрешалось стрелять по своим?.. Я даже не посчитал нужным порвать неумело составленную фальшивку, использовал ее при известной нужде. Закатывалось посыпанное пеплом еще одного сгоревшего дня, перехваченное облачком, как бы раздвоенное и немного удлиненное солнце. Оно закатывалось там, где были немцы, за взбугрившимися желваками донского правобережья. По всей вероятности, с него хорошо просматривались наши позиции, и я боялся обнаружить себя, долго не вылазил из своего окопчика, вылез, когда закатилось солнце, когда взошла и четко обозначилась луна. Но – странное дело – той ночи, какой я так долго ждал, все еще не было. Полная луна стояла низко, как бы дожидалась своего часа, не блистая коленкором четко настороженного света.
А мне хотелось повидаться с младшим лейтенантом Ваняхиным, напомнить ему, что он ошибся, когда говорил, что три секунды осталось жить. Почти сутки прошли, а все вроде живы и невредимы, нет ни убитых, ни раненых. Да и старший политрук Салахутдинов не прав, по его словам, мы должны уже быть героями, стоять среди кладбища подбитых нами танков, а мы еще ни одного немца не видели, ни живого, ни мертвого. Правда, я все время ощущаю трупный, с солодовой приторностью запах. Возможно, он исходит от поваленной, втоптанной в землю ржи. Слышна горечь полыни, но тимьяна уже не слышно, может быть, он пахнет только по утрам, на восходе солнца. Пожалуй, никогда в жизни (а жизнь моя входила в двадцатое лето) я не был так чуток ко всему: и к запаху, и к свету, и к тому
сумраку, что надвигался с донского правобережья. Раньше я как-то не замечал молчаливый, тихий уход дневного света, потерю его в самом себе, а тут я вижу, да и не только вижу, но и слышу, как округлое колено луны поднимает последний отблеск печально догорающего заката. И кажется мне: шелестят не колосья ржи, матерчато шелестит лунный, саваном стелющийся свет.– Второй взвод, собирай котелки за ужином!
За одиннадцать месяцев моей службы в армии, в запасном полку, в училище едва ли наберется десяток сытно прошедших дней. Все время хотелось есть, а здесь, на фронте, есть почему-то не хотелось. Наверно, потому, что я всем своим существом ожидал предстоящего боя с танками, но когда дохнуло отварной вермишелью, мое прилипшее к спине брюхо по-волчьи взвыло, и я сам не заметил, как опорожнил принесенный Тютюнником плоскодонный котелок.
После ужина я поднялся на ноги, выпрямился во весь рост, но все еще побаивался, как бы не обнаружить себя – луна светила так, что была видна каждая встающая на дыбы травинка. Правда, я не видел лица Тютюнника, видел только белки его тяжелых, по-конски неподвижных глаз да зубы, мелкие и редкие, как семечки подсолнечника с едва облупившейся шелухой. А когда я подошел к Селиванчику, не увидел и его лица, вернее, не увидел той белизны, которая свойственна человеческому облику. Все черно, все в подтеках, как поле после только что схлынувшего дождя.
– Товарищ лейтенант, вас ругали за меня? – тихим, убитым голосом спросил все еще не вошедший в себя, сразу потупившийся Селиванчик.
– Нет, не ругали…
– Вы неправду говорите.
– А ты знаешь, что мы на фронте?
– Знаю.
– А ты знаешь, что твой патрон нашелся?
– Кто его нашел?
– Я нашел.
Я вынул из кармана бронебойный, с черной головкой патрон и протянул его младшему сержанту.
– Это не мой, у меня не такой был.
Симуляция? Нет, не прав капитан Банюк, уж больно доверчиво, неподдельно-искренне не выговаривал, а как-то изнутри выдыхал каждое слово пришибленный потерянным патроном покладистый, всегда готовый выполнить любое приказание младший сержант Селиванчик. С ним действительно что-то стряслось, и я решил доложить об этом командиру роты, он примет какое-то решение, скажет, как быть с потерявшим себя парнем. К тому же я смогу повидать младшего лейтенанта Ваняхина, его взвод окопался невдалеке от ротного командного пункта.
Оставив за себя своего помощника старшего сержанта Миронова, я ступил на заросшую сплошными ромашками дорогу и подался к отдаленному мыску салатно зеленеющего под луной, таинственно притихшего леса. По обеим сторонам дороги тепло дышала поникшая, с едва видными рожками поспевающих зерен недвижимая рожь. Но вскоре я очутился как бы на пепелище – поле чернело следами недавно разорвавшихся мин и снарядов. Случайно уцелевшие колосья стояли понуро, как стоят над покойником, их оглушило взрывными волнами. Все это меня не так уж пугало, я готов был к более страшному, но более страшное лежало в каких-то десяти шагах от хищно раскогтившихся воронок, оно лежало в красноармейской, перехваченной брезентовым ремнем хлопчатобумажной гимнастерке. Я увидел эту гимнастерку, увидел катушку с намотанным на нее проводом. Увидел мальчишечье, без единой морщинки лицо. Какая-то неведомая сила остановила меня. Я понимал, что предо мной лежит прихваченный артналетом недавно убитый связист. И все-таки на меня нашла какая-то блазнь, я почему-то думал, что убитое мальчишечье лицо не было убито, оно самозабвенно отдыхало, освежало себя набегающей от Дона прохладой. А еще и луна, она вышла на середину неба, полная, зеркально закругленная. Ее свет ложился на спящее лицо, давая возможность увидеть полузакрытые губы и широко открытые, как будто чем-то удивленные глаза. Впоследствии мне очень много приходилось видеть убитых наповал окопных побратимов, но я не видел, по крайней мере, не запомнил их убитых глаз. Связист смотрел на меня широко открытыми глазами, и опять мне показалось, что убитые глаза не убиты, они только что очнулись от короткого забытья…
На бескровную холстину мальчишечьего лица наползли два крупных, как желуди, зеленых жука. Один перевалился через верхнюю губу и был хорошо заметен вблизи черемуховой белизны открытых зубов. Другой тыкался в ноздри.
Я отошел, мне сделалось страшно.
Нарвал лопушистых, смоченных росою ромашек, прикрыл ими не дотянувшего своей катушки, лежащего обочь дороги связиста…
Командир роты без особого внимания выслушал мое сообщение о странном поведении Селиванчика.
– Патрон, говоришь, все ищет. Не беспокойся, пойдут немцы, патрон этот сразу найдется.
Лейтенант Шульгин, он и здесь, на опушке леса, недалеко от передовой весь вычищен и подтянут.
Неживой, какой-то потусторонний лунный свет потихоньку сбывал, заметно пробивался свет восходящего дня. В этом свете рельефней обозначились чисто – до синевы – выбритые скулы лейтенанта. Было видно, как в расширенных ноздрях капризно вздернутого носа что-то дремуче темнело, как будто в них заползли мохнатые шмели.
– Что еще скажешь? – обратился ко мне, видать, чем-то недовольный командир роты. – Может, Тютюнник ружье потерял?